Он прервал свою речь неожиданным вопросом:
— Слушай, ты не хотела никогда пострадать?
— Пострадать?.. Что значит — хотела — не хотела?..
— Может быть, претерпеть какие-то репрессии, ссылку, каторгу, и все такое… Не было у тебя такого желания? Вот у меня было. И знаешь, я завидую тебе.
— Завидуешь? Мне? Чему ты завидуешь? — я опасалась, что неправильно понимаю его.
Но нет, он говорил именно о моем пребывании в сумасшедшем доме. В этот момент я почти разозлилась — надо же, какое прекраснодушие!
— Ты завидуешь тому, — уточнила я, — что я целыми днями не вижу никого, кроме этих людей, и ничего, кроме этих зеленых плинтусов, и что мне колют какую-то дрянь, названия которой даже не сообщают, хотя у меня все равно нет возможности здесь узнать, от чего она и какие от нее последствия? А ты знаешь, какую мы здесь едим кашу?
— Каша не при чем. Психиатрия — единственная форма респрессий в современном мире, которую нынче налагают на тех, кто готов думать немного иначе.
— Очень лестно было бы объявить собственное безумие чем-то таким, что заслуживает награды. Надеюсь, я никогда не решусь на это.
— Конечно, это составило бы уже начало другого безумия, более принятого и скрепленного печатью общественного одобрения, так сказать… — как-то неловко поежился Игорь. — Безумия гордости и надменности, настоящего, подлинного безумия — такого, которое не получит награды…
— Здесь никто не получит никакой награды. Здесь многие так и умрут. Представляешь? Не покидая этих стен.
Как будто впервые сама осознав эту новость, я поглядела на стены, выкрашенные бежевенькой спокойненькой красочкой.
— Что мы знаем о наградах… — вздохнул он. — Да и не в них дело…
Я дожевала апельсин. Здесь будет пахнуть апельсинами. А еще колбасой и прочим, что приносят родственники больным. Остальные апельсины мы раздали с Игорем. Я даже подумала жалкое: что розданное может как-то здесь облегчить мою участь, но это, конечно, было неверно. Теперь быстро уставала. Еле-еле ушла я в свою палату.
3
В отделении два лечащих врача: Юлия Петровна Ягупова и Анатолий Сергеевич Деев. Юлия Петровна — высокого роста, и у нее прямая и плоская спина, будто гладильная доска. Всегда с уложенной прической, умело неброско подкрашенная, она составляет понятный контраст своим нечесанным подопечным. Она никогда не повышает голоса, тон ровный, уверенный и спокойный. Ее слушают и боятся. Две глубокие морщины портят лицо: от крыльев носа к губам, от губ к подбородку. Редко увидишь у женщины такие морщины, чаще они собираются вокруг глаз и прорезают вдоль переносицу.
Деев — аспирант Юлии Петровны. Крепкий, но сутуловатый, он коротко стрижен и чисто выбрит. Крупная голова, черные волосы, брови и ресницы. Взгляд у него самого по временам делается испуганным. В отличие от Юлии Петровны, он еще иногда дергается: вертит в руках крючкообразную отмычку, которая в ходу здесь вместо ключа, обхватывает себя за плечи, сутулится сильнее обычного, исподлобья взглядывает по сторонам. Но можно не сомневаться, что старший доктор его выдрессирует, как надо, и он станет таким же, как она: собранным, ровно доброжелательным, профессионально участливым и корректным.
Я рисовала шариковой ручкой птицу. Врачи совершали ежедневный обход.
В первой палате мало кто был способен связать два-три слова. Одна из пациенток все время ходила под себя. Она делала это в очень коротких перерывах между сменой памперсов, и почти всегда успевала. Другая сидела, скрюченная, целый день на кровати, и только повторяла услышанные фразы — она страдала эхолалией. Третья бегала по отделению и воровала мелкие предметы, из-под подушки у нее все время извлекали чужие корки, спички, трусы, даже баночки с таблетками, которые обыкновенно хранились взаперти. Четвертая, молодая женщина, двигалась очень медленно, как будто на большой глубине под водой. В волосах ее сидели крупные хлопья перхоти, взгляд был мутный, плывущий. Наталья бессмысленно улыбалась. Шестая, низенького росточка, пьянчужка с оплывшим лицом, ежедневно валялась в наигранных припадках. Седьмая допилась до горячки, скиталась по подвалам, подхватила сифилис, почервивела лицом, ходила в плотных панталонах, несмотря на жару, и испускала густой запах пота и грязного тела. Она все время норовила кого-нибудь стукнуть в отсутствие санитарки. Восьмая была старушка, божий цветок, она не понимала, где находится, и пускала пузыри, все время бормоча что-то, воображая сцены из жизни, которая у нее была когда-то, — «Сладкая, славная!.. Что приготовить тебе на завтрак? Какие цветы ты любишь? Мы снимем дачу на лето, и я посажу у порога гладиолусы». Я слушала ее не без любопытства. В последнее время она примолкла и стала плакать — ей доставалось от сифилитички, на плече зеленел синяк. Девятой кололи нечто такое, что она все время спала. Десятую привезли недавно — она жалась в углу и посматривала диковатыми, невидящими глазами. Она была совсем юна, — лет восемнадцати — и ее привезли из детдома. Там, в детдоме, ее заподозрили в краже яблока, и кто-то просто устроил так, что она была здесь. Подставил, или что-то вроде того. Если, конечно, судить по ее рассказам. Она не выглядела больной, но из круга ей было не вырваться. Она обречена была кататься: из психушки в детдом и обратно, пока не определят в какой-нибудь интернат… Ну, а одиннадцатая была я. Кажется, мне еще было чем довольствоваться в своей участи.
— Какое сегодня число? — спрашивал врач.
— Число, число, число… — неслось от скрюченной.
— Двадцать первое марта две тысячи девятьсот пятьдесят шестого года! — отвечал кто-нибудь.
— С утра было тринадцатое мая, — говорила я и осторожными движениями наштриховывала своей птице крыло.
— Мая, мая, мая…
— Какой язык на планете наиболее распространен? — продолжал врач.
— Хинди, — был вариант.
— Хинди, хинди, хинди, хинди…
— Русский, — сказала девочка из детдома. Она просто не знала, она действительно так думала. Ей не объясняли.
— Английский, — говорила я тоном увещевания, и у птицы нарисовывался хвост.
— Как бы вы поняли пословицу — не все то золото, что блестит?
— Я едала на серебре! — заявляла «дачница».
— Бывает золото, а бывает золотистая фольга, — вдруг, словно просыпаясь, говорила Наталья.
Я воздерживалась от ответа. Моя синяя птица выводила птенцов.
— Золото, золото, золото…
4
Я не знаю, о чем думает врач, когда смотрит на тебя. Ремиссия, обострение, расщепление сознания. Архетипы. Анальная, оральная, генитальная стадии. Фрейд. Юнг. О чем они думают? О прорывающемся бессознательном. О диссациации мыслительных процессов. О чем вообще думают люди? Или о том, как они устали, как ждут их дома — здесь все время все хотят домой, но никто не уходит. Психиатры тоже могут думать все это. О феншуе думают они, о гороскопе, о карме, об исповеди? О темных тайнах тела, о постыдных вывихах души? О Боге, может быть? Да нет, какой бред…
Слышала, как в коридоре, мужчина, чей-то родственник, очень настойчиво объяснял кому-то — сначала, вероятно, врачу, а потом, может быть, медсестре, может быть, сам себе:
— Китайцы говорят — раз в семь лет у человека меняется программа, и сейчас ей как раз двадцать восемь… Смена… Китайцы говорят… Китайцы…
— Мне не двадцать восемь, — истерический дребезжащий старушечий вскрик, — мне двадцать!..
— Речь не о вас, Марина Владимировна, успокойтесь.
Надо же — наш врач кого-то зовет на вы и по отчеству. При посетителе, должно быть?
— Периоды… — звучит мужской голос, — как бы перескакивают… Зима это зима, невозможно зимой быть в лете, и как раз эти переходы… Возраст… Вы знаете, почему мы второй раз попали сюда… Китайцы установили, они считают именно так.
В отделении есть свой сумасшедший психиатр. Это уже пожилая, увядшая женщина, которая все время, стоит поглядеть на нее, начинает раздеваться и поглаживать руками дряблое, оплывшее тело. То есть ходят слухи, что когда-то она была психиатром. По другой версии — танцовщицей, это озвучила сегодня Анна с химией на голове:
— Посмотри, какой у нее носик, следы красоты на лице…
Я глядела и не видела следов, от моей наблюдательности болезнь их скрыла, съела.
— Да, в юности была очень хороша собой, и посмотри, как себя ведет…
«Психиатр», заметив наш интерес, стаскивала халат со своего дряблого тела.
— Видимо, покуролесила девочка наша в юности, и шампанское из туфлей у нее в жизни было, и при свечах и без свеч, и в компашках и так, запросто… Все у нее, видать, было!..
О таких вещах нельзя, приукрашивая, их надо прямо так. Чтобы как документ. Тогда, может, они имеют какой-то смысл быть записанными.
Евгению доставили из отделения милиции, «свинтили», как она говорит, на чужой даче — она представилась им Бертой фон Резенбелен. Разговаривала исключительно по-немецки, как она считает. Скорее всего, издавала дикую смесь звуков: