Много лет прошло с тех пор, как я покинул Украину. Еще больше с того времени, как отшумело детство. Но и сегодня, даже самые любимые симфонии и концерты не имеют надо мной такой власти, как старые песни „Стоит гора высокая, а пид горою гай“, „Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю…“, „Запрягайте кони, кони вороные…“. Ребенком я слушал и плакал. Да и теперь иногда перехватывает гортань.
Зимой 41-42 г.г. на Северо-Западном фронте в заснеженных замерзших лесах на Валдайских высотах, мой друг Юрий Маслов получил письмо от отца из Уфы. Туда эвакуировали украинских ученых. Профессор-филолог Сергей Иванович Маслов вложил в письмо сыну новое стихотворение Владимира Сосюры.
Колы до дому я прыду В годыну радисну, побидну, Я на колина упаду И поцилую зэмлю ридну. …Снигы, Башкирия, Блакыть. Мов сльозы падають годыны, А у лице мое шумыть, Рыдае витэр з Украины.
Мы сразу же запомнили наизусть. Эти стихи я повторял вслух и про себя на фронте, и в тюрьме, и в лагере.
За годы войны я не раз испытывал жестокое горе, неутолимую боль, узнавая о гибели близких – кровных и друзей.[130]
Знал и страх. И отчаяние. Но только два раза не удержал слез. Двадцать пятого сентября 1941 года, когда услышал по радио сводку „оберкоммандо Вермахта“ – ликующий голос врага: „Флаг со свастикой реет над Киевом…“. И в апреле 1944 года, когда впервые снова пришел на Крещатик; брел между холмами пепелищ и закопченными кирпичными скелетами. Узнавал и не узнавал. И плакал, не замечая встречных.
Киев. Нет на земле места для меня милее и краше. Хотя сейчас он и стал чужим. Я знаю: там властно хозяйничают чужие недобрые силы. Не хочу жить там. И понимаю Виктора Некрасова, который так любил наш Киев, так дивно писал о нем, а в 1974 году покидал его с горечью неприязненного отчуждения.
Но при всем том, нет на всей планете уголка роднее, чем батько Киев.
Днипро. И Лавра. И мосты. Вэсэлый гомин, дзвин трамваю. По бруку ридному иты Я щастя вищого нэ знаю.
Украина – страна моего детства и юности.
По-украински разговаривала со мной няня Хима; рассказывала сказки – байки. Пела. Это она и мама пели те песни, которые навсегда останутся во мне. По-украински говорили ребята, с которыми я дружил, играл и дрался в селах, где работал отец. И он со своими друзьями и товарищами – агрономами – говорили по-украински. В школе и в университете я изучал украинский язык и литературу. Навсегда полюбил могучую поэзию Шевченко, поэзию и прозу Франко, Леси Украинки, книги Панаса Кулиша, Коцюбинского. И в новейшей украинской литературе я чувствовал себя на родине. Близки и необходимы были мне мудрые печальные драмы Миколы Кулиша, стихи Тычины, Зерова, Рыльского, Сосюры, поэтическая проза Хвыльового, Яновского. До 1935 года я не пропустил ни одной новой постановки Леся Курбаса в театре „Березиль“, радовался каждому фильму Довженко.
Первую постоянную работу я получил осенью 1929 года. „Биржа труда подростков“ направила меня в вечернюю рабочую школу для малограмотных. Там я преподавал украинский и русский языки, арифметику, основы политграмоты и основы [131] естествознания – объяснял, что земля крутится вокруг солнца, а не наоборот, и что люди произошли от обезьян. Часть моих учеников говорили по-украински, но было и несколько приезжих из России, а большинство изъяснялись на том смешанном русско-украинском наречии пригородов, которое можно по желанию отнести к любому из двух языков.
Когда на паровозном заводе я был сотрудником заводской газеты и редактором цеховой многотиражки, то статьи и заметки писал только по-украински. Я был твердо убежден в необходимости украинизации – социалистическая культура должна быть „национальной по форме“.
В ту пору я и стихи сочинял только по-украински. Писал о далеком Севере, куда наш завод отправлял тяжелые тракторы.
Тхнэ смолою и мохом тайга, Стыгнэ тыша, ялынна, соснова; И зэлэного витру солэна туга Тыхо дыхае в хвойных дибровах. В гору й з горы, В гору й з горы, Дэ сосэн вэрхив'я розчисцють хмары, Радянськый лис вэзуть тракторы, Цэ наши хопзэвськы „Коммунары“.
Украинские стихи я писал и позднее. В последний раз на фронте, в госпитале, для кареглазой полтавчанки – сестры Тани.
Чужэе мисто. Сири ночи. На двори: жовтэнь, дощ, вийна. Алэ ж твои, кохана, очи – И голубыный смих дивочий, Як нэсподивана вэсна.
(Мои украинские вирши были еще хуже, чем русские. Хотя и лучше, чем те немецкие, которые я сочинял для листовок и звукопередач, чтобы агитировать немецких солдат.)
По-русски я говорил дома, с родителями, с большинством друзей-ровесников, с любимой девушкой, которая стала моей женой, едва нам исполнилось по восемнадцать лет. Русских книг у меня всегда было больше, чем украинских. И в памяти осело [132] неизмеримо больше русских стихов и русской прозы.
Мои чувства, мое восприятие мира воспитывали, развивали прежде всего русское слово, русские наставники и русские переводы Шекспира, Гюго, Диккенса, Твена, Лондона. Немцев я читал на их языке.
Как свое убежденье, повторял я слова Маяковского:
Да будь я и негром преклонных годов, И то без унынья и лени Я русский бы выучил только за то, Что им разговаривал Ленин.
На паровозном заводе большинство рабочих считали себя русскими. Были среди них и члены заводских „пролетарских династий“, с явно украинскими фамилиями – Шевченко, Редька, Криворучко, Задорожный. Однако новые рабочие, прибывшие главным образом из деревни, говорили только по-украински.
В Россию, в Москву, я приехал впервые двадцатилетним. До того лишь несколько раз бывал в русских деревнях на Харьковщине, там я смотрел на тоскливо серые, рубленые избы, крытые щепой, так непохожие на привычные беленые хаты с высокими соломенными крышами. Слушал непривычный говор. Все это воспринималось, как ожившие страницы знакомых, любимых книг.
Но я был уверен, что знаю Россию, – далекую, огромную, непривычную, и все-таки мою – не меньше, чем Украину. Потому что Россия жила со мной рядом, на книжных полках и во мне самом. Думал-то я всегда по-русски.
…Профессорский сын Рома Самарин язвительно посмеивался:
– Никакой украинской нации нет. Ее выдумали невежественные хуторяне, потомки приднепровских разбойников-запорожцев. Те были разноплеменным сбродом и набивали себе цену в постоянных войнах России с Польшей и Турцией. Запорожцы предавали то тех, то других. А потом их внуки придумали себе Украину. Объявили нацией жителей российской окраины. Ведь „Украина“ и означает просто „окраина“. Украинский язык – это миф.[133] Есть несколько малороссийских диалектов. Лучшие люди Малороссии всегда сознавали себя русскими, – Разумовский, Гоголь, Щепкин, ваш любимый Короленко. А нынешняя возня с украинизацией долго не продлится. Все самостийники – будущие предатели. Когда начнется война с Польшей или Румынией, их придется расстреливать. Сегодня в русском государстве у власти русские коммунисты. Пусть это государство называется Эсэсэр. Но его столица Москва; основа его державной мощи – русский народ, русская армия. И нечего ссылаться на разных нацменов. Российская империя, российская армия всегда были разноплеменны, вспомните: Миних, Барклай де Толли, Дибич, Нессельроде, Тотлебен… Сотни, тысячи инородцев были офицерами, чиновниками. Башкиры и калмыки в Париж входили…
Такого рода рассуждения приводили меня в ярость. Особенно, когда их уснащали пошлым зубоскальством: „А как Ленский должен теперь петь: – „Чи я впаду дрючком пропертый?“
Однако возмущали и прямо противоположные взгляды.
Студент Литфака пытался доказывать:
– Тилькы Украина насправди наслидуэ спадщину Кыивский Руси, в усьому: в мови, в национальним характэри, в поэзии. Москивщина – це выдобуток татарщины, а Пэтэрбург будувалы голландци и нимци. Взагали Россия ныколы нэ була словяньскою краиною. Бона – мишанына з финьских, туранських, кавказьских, балтыйских та гэрманьских плэмэн. Правдывых словян новогородських Москва або зныщила, або погвалтувала. А писля Пэтра й Катэрыны почалась нимецька „европэизация“. Пэтэрбурзьки цари й Украину закрипачилы… Украинська литэратура блыжче до народу ниж российска. Шевченко – народный поэт, мученык за народ, а Пушкин камер-юнкер. Вин стилькы же француз, скилькы россиянын. А всэ що тэпэр робытыся, – це нова фаза русификаторського натыську. Нэ потрибни нам вси ци заводы, элэктровни, эмтээсы. Воны ж тилькы забруднюють и зэмлю и нэбо.
Маленькая Галочка-галичаночка, тоже студентка литфака, в которую я был влюблен целый семестр, старалась убедить меня в преимуществах украинского языка перед русским.
– Я тэбэ клычу хлоню, а ты мэнэ клыч котэчко… Пам'ятаешь у Мицкевича: „Веселютка, як млодэ котэчко“?..[134] А Пушкин пэрэклав: „Весела, как котенок у печки“… Как котенок! Ка-ка-ка! Ни, всэ ж таки наша мова и польщизна мылозвучниши од московской… Навыть напростиши слова… Шо липше: „Як ся маэте, друже?“ чи „ Как поживаете, товарищ?“ А писни?! Российски писни так сумни, таки довги, довги и бэзбарвни, наче то осинни витры, чи снижни завирюхи их там спиваты навчають… А слова. Ось тилькы послухай, що тоби милише: „грустить“ чи „сумоваты“? „Тосковать“ чи „журытысь“? А мы з тобой кто? „Вльубльонные“? Ни! Мы закохани. Ты мий хлопець, мий хлоню, а нэ „мой парень“. Там в России однэ тилькы слово е „любить“. Гарнэ слово, алэ однэ. А у нас и любыты и кохаты, и мылуваты, и любытысь, и кохатысь, и мылуватысь. Або у них „у-ха-жы-вать“ , бррр… яке мищаньскэ брыдкэ слово! А у нас „залыцятысь“. Ты ж нэ „ухаживал“, ты залыцявся до мэнэ.