Чтобы сделать яснее нашу мысль, скажем совсем кратко, что «ценностей незыблемая скала», по красивому выражению поэта, есть нечто равно присущее шахматной игре, повествовательному искусству и человеческой жизни. Точнее, то, что должно быть им присуще. Вот в чём соль — в этой вере, будто играть надо по правилам. Хорошо построенный роман выражал уверенность автора в том, что мир покоится на незыблемых устоях морали. Между тем оказалось, что абсолютную мораль можно заменить ситуационной; что правила можно менять как вздумается. Продолжая сравнение литературы с шахматами, отважимся спросить: не в этом ли скрыта разгадка того, почему романисты в нашем отечестве так и не научились сюжетосложению, не научились уважать сюжет (автор данного произведения — прекрасный пример), и не в этом ли заключается ответ на вопрос, почему история под пером романистов в стране, которой Игрок поставил мат, разлезается, как гнилая ткань. С исчезновением ценностей роман, словно шахматы без цели поставить противнику мат, попросту теряет смысл. Его герой случайно, точно занесённый каким-то ветром, появился на этих страницах и, должно быть, так же случайно исчезнет.
Был ли он патриотом? Вопрос задан не совсем кстати. И всё-таки: заслужил ли он это почётное звание? Другими словами: какую пользу могли принести своей стране люди, подобные Льву Бабкову, какой толк от этих людей? На первый взгляд, никакого.
Этот человек был уверен: великое открытие, совершённое Россией в нашем столетии, есть в самом деле великое открытие: игра проиграна, но играть можно. Да, можно играть и дальше, хотя какая же это игра — без короля? Человек, который так думает, какой он, к чёрту, патриот. Патриот не верит в действительность, а верит в свою страну.
А с другой стороны, мы решаемся утверждать, что герой этих страниц был нечто большее, чем патриот. Такие люди, как он, вообще избегают говорить о патриотизме — по той простой причине, что понятия любви или ненависти, верности или презрения теряют смысл, когда имеешь в виду самого себя. Разумеется, можно и презирать себя, и быть влюблённым в себя без памяти, но это совсем не то, что любить или презирать другого; и уж во всяком смысле невозможно быть патриотом самого себя; между тем как Бабков имел веские основания сказать о себе, переиначив слова короля-Солнца: le pays, c'est moi! Да, дорогие соотечественники, никуда не денешься, Россия — это и есть Лев Бабков; возможно, он возразил бы, скромность не позволила бы ему так себя аттестовать, придётся сделать это за него.
Идея, заслуживающая рассмотрения
«Ты как сюда попала?»
Молчание. Она уставилась в пол.
«Откуда ты знаешь, что я здесь?»
«Это правда?» — спросил старший сержант.
«Что правда?»
«Это правда — что она говорит?»
«Что ты ему сказала?» — спросил Лев Бабков.
«Она говорит, что она твоя дочь».
«Ах да, — сказал Бабков. — Ну, конечно. Вечная история, опять от тётки сбежала».
«Чего ж мне с вами делать. Протокол, что ли, будем составлять. Ладно, забирай её, на хрена она нам тут сдалась».
«Куда я её заберу. Мне в ателье надо возвращаться, коллеги ждут».
«Ну и бери её с собой».
Разговор происходил в детской комнате районного отделения, больше напоминавшей тюремную камеру. Окно забрано решёткой. Железная койка привинчена к полу, дверь снабжена оптическим приспособлением, которое в классические времена именовалось волчком, а в наши дни называется глазком. В комнате находился стол, весь исцарапанный, покрытый следами канцелярского труда, за столом восседал, заложив сапог за сапог, старший сержант Павел Лукич.
Луша сидела на кровати, составив коленки в дырявых чулках, на ногах — разбитые ботинки.
Она подняла голову.
«Врёт он — никакая я ему не дочь».
«Позволь, позволь. Ты же сама сказала».
«Мало ли что сказала… это я чтобы его найти. И призвать к ответу».
«Что-то я не понимаю», — сказал Павел Лукич.
«Чего ж тут понимать, — сказала она. — Он меня изнасиловал. Я в Москву приехала. Он меня на вокзале увидел, заманил к себе, а теперь от меня скрывается. Я от него беременна».
«Всё по порядку, — сказал Павел Лукич. — Значит, ты не отрицаешь, что эта барышня твоя дочь?»
«Такая же, как твоя».
«Позволь… а чья же?»
«Чья-нибудь, — сказал Бабков. — Я её знать не знаю. Вяжется ко мне, а зачем, сама не знает. Всё, что она рассказывает, враньё. Она и мне наврала с три короба. Сама не знает, чего она хочет; теперь вот зачем-то сюда припёрлась».
«Ты не знаешь, она не знает. Кто же знает?»
«Я требую, — сказала девочка, — экспертизы».
«Какой ещё экспертизы?»
«Медицинской».
«Чего ты болтаешь, зачем тебе экспертиза?»
«Чтобы подтвердить, что он меня изнасиловал. Он меня заманил. Я на вокзале сидела, а он подходит и таким развратным тоном, чего, мол, ты тут сидишь? А я говорю…»
«Ты постой, ты по порядку. Когда это было?»
«Когда было — после экзаменов. Я приехала, сижу, жду, что меня брат встретит».
«Это в каком же месяце?.. Так, — сказал старший сержант, — в мае, стало быть. А сейчас у нас август. Какая же может быть экспертиза?»
«А следы спермы? — возразила она. — Следы остаются». Милиционер сдвинул фуражку на лоб и энергично почесал в затылке.
«Следы, говоришь. Ты, я смотрю, учёная. Вот что, дорогая: подымайся». Она не двигалась, болтала ногами.
«Встать!» — гаркнул старший сержант.
Девочка вскочила с кровати и вытянулась в струнку, как игрушечный солдат.
«И чтоб твоего духу здесь больше не было Где твои манатки? Нет манаток? И ты… и вы тоже», — бросил он Лёве.
«Луша», — сказал Бабков. Несколько времени спустя они добрались до вокзала, это была та самая станция, где карандаш императора наткнулся на выбоинку в линейке. Перешли по трапу на противоположную платформу и уселись в пустом, замусоренном зале ожидания.
«Где ты была всё это время? В Киржаче?»
«Может, и в Киржаче», — отвечала девочка. Она разгуливала по залу, пела песни, мурлыкала, прыгала на одной ноге, поддевая носком что-то.
«Какое-то наваждение, помешались вы все, что ли… У меня есть одна знакомая, она рассказывает о том, как её изнасиловал отчим. Ты мне тоже плела что-то про твоего дядю… как он, кстати, поживает?»
«А что, неправда, что ли?»
«Что неправда?»
«Что ты меня — это самое».
Она разбежалась и ударила по крышке от банки, как футболист по мячу. Лев Бабков спасовал крышку в угол. Вдали шёл поезд. На платформе ожидали пассажиры, их было немного: женщины в сапогах, в платках и плюшевых кофтах, схватив за руку оробевших детей, парень в солдатской шинели без хлястика, похожий на сказителя. Все торопливо полезли в вагоны. Девочка бросилась на пустую скамью у окна.
«Тебе что, — спросил Бабков, садясь напротив, — этого так хочется?»
Она вонзилась в него птичьими глазами без блеска.
«Я спрашиваю, тебе непременно хочется, чтобы тебя кто-нибудь — как это называется — употребил? Дело этим кончится. Найдётся кто-нибудь. Может, это уже и произошло? Что ты делала всё это время?»
«Ты не увиливай. Забыл, что на даче было?»
«Лапочка. Это тебе приснилось».
«Сначала девушку соблазняют, а потом говорят: приснилось!» — сказала она сварливо. — «Кому приснилось, а кому… Вот возьму, и…»
«Что — и?»
«Вот возьму и остановлю поезд».
«Не выйдет. Мы эти номера знаем. Второй раз не пройдёт».
«Вот сейчас закричу, чтоб все слышали. Вот сейчас пойду и буду милостыню просить, скажу, мне на аборт надо».
«А я, — сказал Лев Бабков, — выкину тебя сейчас из вагона. Слушай, Лукерья, — проговорил он после некоторого молчания, глядя на без устали болтающиеся тонкие ноги девочки в рваных чулках, на её руки с грязными ногтями. — Нам ещё ехать долго. Надо сообразить. Куда нам с тобой деваться?»
«Куда хочешь, туда и девайся», — сказала она.
«Чем ты занималась это время? Воровала?»
Она передёрнула плечами.
«А может, действительно побиралась?»
В ответ Луша запела тонким визгливым голосом:
«А поутру они проснулись! Кругом помятая трава!» В самом деле, подумал он, почему бы и нет?
Конец — или ещё не конец?
Пруст говорит, что смерть не одна для всех, но сколько людей, столько же и смертей; мысль, достойная обсуждения, в которое мы, однако, не станем вдаваться. До сих пор наш рассказ был основан на более или менее достоверных известиях, теперь отстаётся только гадать, остаётся область гипотез: представим себе, какой смертью мог умереть Лев Бабков. В том, что он умер, не остаётся сомнений; во всяком случае, исчез бесследно, а другими сведениями автор этих заметок не располагает. Само собой разумеется, смерть была случайной, — если он в самом деле умер, — случайной в том смысле, что она не могла быть логическим итогом биографии человека, у которого нет биографии. Смерть — логический итог? О воине, которому шальная пуля угодила в сердце, не говорят, что он умер случайной смертью; в то же время человек, упавший на пороге своего дома, считается умершим случайно, несмотря на то, что тромбоз венечных артерий сердца был логическим следствием длительного, хотя и незаметного, процесса.