Но Андрей не пришел. Ни в эту ночь, ни в последующие. А в первую ночь я лежала до утра, глядя в потолок тринадцатого века, видя перед собой лицо и фигуру Андрея, из каждой своей точки так яростно излучающие сокрушительную мужскую силу… И только к утру догадалась: он прав. Не стоит средневековое волшебство превращать в гостиничный номер. И еще я поняла: мне страшно повезло. Ведь я и мечтать не смела, что когда-нибудь встречу мужчину, готового и, главное, способного к долгому, самоотверженному и красивому ухаживанию.
…Они сидели в небольшом кабинете, украшенном черно-белыми и цветными фотографиями: дамы в кринолинах и париках, рыцари с мечам и шпагами, крупные планы резко загримированных лиц…
— Что я с ней делать буду? — состроив плачущее лицо, возопил режиссер. Он был тщедушен, немолод, похож на голодного суслика. — Кого вы мне привели?! Она же по сцене двух шагов пройти не умеет!
— Любезнейший, — прервал его Смог, — вы авторскую ремарку в начале пьесы читали?
— Разумеется!
— Нет, любезнейший, вы ее не читали. Или делали это невнимательно. Сейчас прочтете мне эту ремарку вслух. Рената Владимировна, где наш текст?
Рената протянула голодному суслику текст, и режиссер, по возрасту годящийся Эдгару Смогу в отцы, сопя и заикаясь от унижения, начал читать:
— Стиль этой пьесы исключает все, что напоминает „блестящее актерское исполнение“ („брио“). Автор хотел бы, чтобы актриса… Но, Эдгар Иванович...
— Никаких „но“, — поморщившись, оборвал Смог. — Продолжайте.
— Автор хотел бы, чтобы актриса производила впечатление человека, истекающего кровью, теряющего кровь при каждом движении, как раненое животное, и чтобы в конце пьесы комната казалась наполненной кровью…
— Во-о-от!.. — потер ладони Эдгар Иванович. — И чтобы была мне кровь. Кро-о-овь чтобы была, понимаете? Актриса, по моему скромному разумению, да и Кокто этого хотел, должна быть именно непрофессиональной. А ходить ей не надо. Она должна разговаривать по телефону — и лежать в постели. Я вам нашел настоящую француженку — маленькую, сексуальную — не то что эти палки с паклей на голове, эти безгрудые швабры из вашей труппы… — он вдруг энергично, безо всякого стеснения, ковырнул в носу, что означало его готовность к ураганной атаке. — Достопочтенный Исаак Маркович! Мной уже вложены в эту постановку такие средства, что хватило бы на двадцать ваших жизней — по семьдесят пять лет каждая с достатком выше среднего…
— Но…
— И запомните: я не то что этот ваш академический балаган на корню сто раз куплю и продам, но и все, что под ним — на все мили и ярды вниз, до самого земного ядра! — он засмеялся, показывая отбеленные швейцарским способом резцы и клыки…
— Эдгар Иванович, я...
— „Я“ — последняя буква в алфавите, достопочтенный Исаак Маркович, — назидательно сказал Смог. И, в знак примирения, добавил с нарочитой одесской интонацией: — Уже хватит-таки крутить мине яйца — я вас умоляю!..»
Работать Жора в этот день больше не мог. Но и читать не мог тоже. Было больно — словно саднил давно не существующий орган. Когда-то он кропал этот текст целенаправленно — в качестве разбавленной сахарком кровицы для мечтательно мечтающих пиявок, присосавшихся к экранам телеящиков с целью расширить свой убогий, элементарный, трусливый любовный опыт — а сейчас этот текст самому Жоре казался шедевром! Как это сказано у классика? — макаем губы свои в коричневые жижи… Это о сиденье с такими же мерзавцами, как я, по всяким негодяйским ресторанам… бефстроганов по-берлински… телячьи почки в грибном соусе… медальоны из печени по-брюссельски… ох, мамочка…
Чтобы сбросить дурное возбуждение — пустопорожнее возбуждение от недочитанного рассказа — и хоть немного отвлечься от вновь нахлынувшего желания жрать, он сел за киборд — и впервые за весь день напечатал наконец то, что хотел:
Латекс-ботокс-силикон,
Кто без баксов — выйди вон!
Чем бежать с утра на митинг,
Сделай, бэби, фэйса лифтинг!
Бумер-букер-колбаса,
Тухлая капуста!
Съела дилдо без хвоста
И сказала: вкусно!
Без прокладок,
Без кондомов,
Без тампонов мне не жить!
Памперс-мамперс,
Мамперс-памперс,
Тампакс — ты, тебе водить!
Глава 20. Агрессивная жизнь текстов: день первый
Он проснулся на другой день уже поздно, после тревожного сна, но сон подкрепил его. Проснулся он желчный, раздражительный, злой и с ненавистью оглядел свой кабинет.
Со вчерашнего дня Жора был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию.
Собственный рассказ совершенно выбил его из колеи. Ни в какие издания («грёбаные») Жора в тот день не пошел. Он решил успокоить себя чтением — но несколько иного рода.
То были его собственные дневники — записи самых разных периодов жизни. Сказать по чести, одни лишь собственные дневники Жора в охотку и читал. Правда, и от дневников было больновато, но то была боль особенная: вот вроде прищемил палец — но прищемил именно потому, чтобы плотней закрыть дверь — и остаться наконец одному.
В дневниках были его собственные записи и цитаты из других авторов, имена которых он никогда не сохранял, считая, что раз цитата пришлась ему впору, то он с автором составляет неразъемный сообщающийся организм.
Спав этой ночью не раздеваясь, он встал с дивана в помятой и потной одежде, жадно съел на кухне все то, что жена наготовила на неделю — укусив себя в спешке за палец — и внутри, за щеку; первые минуты жрал жадно, даже не чувствуя вкуса; вкус почувствовал позже, только с отрыжкой… Затем, уже не торопясь, вычистил все запасы также и из буфета — до крошки, до капли, затем уничтожил заначку жены, опустошив две большие жестяные банки французской ветчины, после чего вернулся в кабинет, вытянул из книжного шкафа пару тетрадок в черных и коричневых коленкоровых переплетах, повалился слоном на диван — и начал — вразброс — пожирать текст:
«Я человек не сентиментальный, — сказал Констанций, — но я эту стену люблю. Только подумай: миля за милей, от снегов до пустынь окружает она весь цивилизованный мир. По одну ее сторону — спокойствие, благопристойность, закон, алтари богов, прилежный труд, процветающие искусства, порядок; по другую — леса и болота, дикие звери и дикие племена, словно стаи волков с их непонятной тарабарщиной».
«В Смокве что-то происходит, хотя, конечно, ничего не меняется. Я наконец-то сформулировал метафорически свое отношение к смоквенской литературе… Представьте себе, что некий юноша влюбился в красивую, развратную, взрослую женщину, а она им пренебрегла, и тогда он уехал с горя в Америку, женился, родил детей, стал человеком. И вдруг он узнает через десять лет, что эта женщина замуж так и не вышла и, более того, проявляет к нему интерес и готова встретиться. И вот он, с одной стороны, взволнован, а с другой — думает: ты уже и десять лет назад была не очень молодая, и к тому же неверная и бесчестная, а теперь, когда тебе ампутировали ногу, вставили железные зубы и так далее, ты меня и совсем не должна интересовать. Но какое-то волнение и беспокойство остается, хотя и жениться, и даже просто „в койку“ уже поздно. Вот так».
«Почему все эти смоквенские храмы похожи на многоярусные гаражи?»
«На самом же деле большинство смоквенского простонародья было прежде всего суеверно и потому декоративно набожно, ходило в церковь задабривать Бога, а не молиться ему. Идеи христианской доброты и всепрощения были совершенно чужды и несвойственны основным массам смоквенских смердов, совершившим кровавую резню и пошедшим за большевиками. У смоквитян отношение к Богу и Христу всегда было утилитарно и не более того. Для них за православной символикой постоянно виделись Перун и Велес».
«…Или у Блока же: „Опять, как в годы золотые, / Две стертых треплются шлеи“. Главное русское слово — опять».
«Радость полная, когда участвуешь в жизни собственного класса. Всем заправляет мой класс: и театром, и столицей, и модами, и думами, и идеологически, и материально. Ведь в конце концов надо признаться: я — мелкий буржуа, который мечтал всю жизнь стать крупным хозяином. Ужасно, но это так. В крови, в клетках мозга».
«…Чаще всего это были огрызки колбасы, встречались также селедочные головы с блестящими щитками щек, создававшими впечатление, что эти головы в пожарных касках».
«…Наличествовали также салаты из картошки с соленым огурцом, из крабов, полосатых, как тигры, из мяса с яйцом. Дешевле всего был пирожок — довольно длинный, заскорузлый жареный пирожок с мясным фаршем. Не взять ли? И я брал пирожок, который оказывался давно застывшим и фарш которого шуршал во рту».
«…над рачьей шелухой, над промокшими папиросными коробками».