– Песня слышится и не слышится! – криком направляет королева и гордо поводит каменным‚ несокрушимым бедром.
Поют бабоньки-красавицы‚ позабыв на время про увилистого Якушева.
Поет ветреник Якушев‚ позабыв про тесноту разгульной своей жизни.
Поет гармонист с томным глазом‚ уложив лысую‚ кой-где кудрявую головушку на обтрескавшуюся гармонь.
Поет гармонь-страдалица‚ вздыхая о прожитом‚ сожалея о ненажитом.
Поет Рождественский бульвар неспетыми голосами‚ налитой по горло стариковской тоской‚ стариковской бедой‚ стариковской немощью.
Поют‚ стесняясь. Поют‚ кривляясь. Поют‚ возносясь. Поют‚ размягчась. Поют‚ пуская слезу от умиления. Поют‚ обнимая мир от жалости. Поют как в строю. Поют как в бреду. Поют как на сцене. Поют как на исповеди. Поют – попробуй не петь: запишут в личное дело.
– А рассвет уже всё заметнее‚ – криком обещает королева. – Так‚ пожалуйста‚ будь добра!
Не забудь и ты
Эти летние‚
Подмосковные вее-чее-ра...
Где же вы‚ наши годы? Время ушло от надежд.
Где же вы‚ наши зори? Солнце глядит на закат.
Где же вы‚ наши дети? Сердце спеклось от обид.
Где же вы‚ наши цели? Шрам переходит на шрам.
Где же вы‚ наши правды? Правду пойди распознай.
Где же вы‚ наши завтра? Завтра были вчера.
Кончилась песня‚ захлебнулась гармошка‚ утихли‚ будто призадумались‚ бабоньки-певуньи‚ но не затихло последнее "ааа..."‚ истонченное до невозможного‚ до волосяной тонизны‚ до паутинной незримости: уносящийся в поднебесье вечный призыв к состраданию‚ которого не услышать.
И в подступившей тишине благостного обалдения прорвалось издалека омерзительное поросячье визжание‚ скрип кадушки днищем по гравию‚ разудалая молодецкая реготня. Это близнятки-поганцы‚ Колька да Петька‚ коренник с пристяжным‚ волокли вприскачку парализованную бабку в кадушке‚ что подскакивала на всякой колдобине‚ на всякой приступочке прикусывала себе язык.
Прискакали‚ встали‚ ударили копытом о землю‚ нагло оглядели народ. А бабка глянула из кадушки умильным неповоротным глазом‚ шевельнула тугим языком:
– Милая подруга‚ будем рвать цветочки да плести веночки...
Бабку хватил удар от переживаний. Бабку вызвали в школу на разговор. Эти близнятки-переростки‚ второгодники-третьегодники-негодники сидят на задней скамейке посреди невинной мелюзги‚ режут колбаску на парте‚ пробки ладонью вышибают – учителю глаз подбили‚ презервативы надувают до невозможных размеров и об головы отличников хлопают‚ – уж лучше эпидемия на школу‚ оспа холерная‚ чума бубонная‚ свинка напополам с ветрянкой‚ чем эти оболтусы. Директорша их не трогает‚ к себе не зовет: боязно остаться в кабинете‚ наедине с мерзавцами. Она ж еще женщина не старая‚ в форме‚ функционирует нормально: Колька будет держать‚ Петька – отметки в журнале переправлять. А напоследок залезли‚ поганцы‚ в учительский туалет‚ помараковали чуток над унитазом с оголенными проводами‚ замкнули в сеть‚ – кружок "Умелые руки"‚ "Сделай сам"‚ "Хочу всё знать": говорят‚ учительница пения мчалась оттуда по коридору‚ не подтянув белья‚ и из ее кормовой части вылетали с треском взрывные шаровые молнии.
– Ща я этому гармонисту‚ – сказал Колька, немытая рожа‚ – пасть порву.
– Ща я эту гармошку‚ – сказал Петька, небритая харя‚ – гвоздем проткну.
А бабка глядела из кадушки тихо-благостно‚ бабка не переживала понапрасну, все переживалки удар отбил:
– Уважает кура петуха. За то‚ что петушок не делает греха. Не курит‚ петушок‚ спиртное он не пьет‚ и кажный день поет...
Бабка забеспокоилась за день до удара‚ будто чего учуяла. Бабка наскребла мелочишки по карманам‚ потащилась на почту сдавать телеграмму: "Клава‚ воротись давай Христа ради. Мне невмоготу". Христа не пропустил заведующий почтой‚ собственноручно переписал текст: "Клава‚ воротись давай Маркса-Энгельса ради". Назавтра пришел с путины ответ: "Маманя‚ заберите меня отсюдова коллективного руководства ради. Не то рожу от кого ни есть". Тут бабку и стукнуло‚ будто костяшкой по темечку. Очухалась – сидит в кадушке посреди пустой комнаты‚ а близнятки пыхтят дружно‚ последний шкаф из дома волокут – на бутылку менять.
– Я ба‚ – сказала неслышно‚ – русскую нонче сплясала... Я ба‚ – сказала‚ – с охоткой... Девица распрекрасная да молодец преизрядный...
А королева – крашеная пионервожатая – тут как тут. У нее опыт‚ у королевы‚ от работы с детьми: всякий шумок ухватить‚ о всяком доложить.
– По заявкам‚ – скомандовала. – Трудящихся. Рус-скую!
Гармонист приладился поудобнее‚ глаз зажмурил лениво‚ мехи растянул небрежно. Вышли в круг востроносые солистки‚ вынули кружевные платочки‚ деловито застучали каблуками. Пыла мало‚ жара мало‚ толка мало: топот один от них‚ пыль одна в нос. Бабка в кадушке дрыгнула чуток ногой‚ на большее сил не стало. Ноги гнилы‚ так и танцы немилы.
– Это ж рази русская? – сказала утомленно. – Это ж американская-англичанская... Из другой квашни тесто.
Сунулся из ниоткуда завтрашний старик‚ будто проклюнулся в воздухе‚ филином закрутил головой:
– Дайте‚ что ли‚ побаловаться. Стариной тряхнуть. Дайте и мне!
Гармонист заартачился было‚ губу надул от обиды‚ но тот ткнулся к нему, нос к носу‚ приоткрыл на глазу черную повязку‚ и этот послушно отдал гармонь‚ пододвинулся‚ уступил главное место. Что он увидел там‚ под повязкой‚ запрятанное от других? Дуло? Кулак? Гнойную язву? Истинное‚ быть может‚ выражение? А этот‚ черт одноглазый‚ уже согнулся хищным крючком на скамейке‚ ухнул‚ ахнул‚ глазом сверкнул на народ и – с ходу‚ в момент – переломил гармонь хребтом о колено.
Вскрикнула.
Вздрогнула.
Забилась на чужих коленях.
Затрепетала в ловких руках.
Выгнулась и опала в пронзительной радости.
И парализованная бабка ведьмой скакнула из кадушки‚ в самую в середину круга.
Дробью. Перестуком. Хитрыми коленцами.
– Роспись‚ – завопила‚ – приданого молодцу‚ – завопила‚ – удалому! Слушай‚ жених‚ не вертись‚ что написано – не сердись!
Скачет бабка по кругу‚ ногу к небесам задирает‚ подолом по сторонам трясет‚ дыркой на чулке сверкает‚ да ручкой отмахивает‚ да плечиком подергивает‚ да каблучком оттоптывает: рот разинут, одни корешки торчат.
– Серьги золотые! Из меди литые! Три лисьи овчинки‚ да на сто рублей починки!
А гармонист‚ черт одноглазый‚ над гармонью тешится‚ соколом ее терзает‚ кровь горячую расплескивает‚ берет и бросает‚ нежит и отвергает‚ милует и насильничает: девушки от одноглазого без ума‚ девушкам его подавай‚ мужчину стотящего‚ – вынь да положь! А ветреник Якушев в цене упал. Ветреник Якушев завял без спроса. Якушев девушек ревнует.
– Перина из ежова пуха‚ – для куража кричит одноглазый‚ – колочена в три обуха! Деньгами голик да веник‚ да на сто блох денег! Ножик‚ вилка‚ чашка да кошка Машка!
А бабку не переборешь:
– Новомодная‚ – кричит‚ – мантелия из гнилой‚ – кричит‚ – материи! Кровать об трех ногах да полено в головах! Три котла‚ и те сгорели дотла!
И пошла плясня!
Всплясывает бабка руками‚ выплясывает ногами‚ отплясывает по кругу‚ исплясывает каблуки‚ доплясывается до упаду по плясальному месту.
Плясать – врага топтать.
– Ты у меня щас‚ – говорит Колька по-доброму‚ – в кадушке насидисся. Это я те обещаю.
– Ты у меня щас‚ – говорит Петька по-мирному‚ – в кадушке напляшисся. Это я те сделаю.
И гордо оглядели народ: знай наших!
А бабка утицей прошлась вкруг кадушки‚ надавала обоим подзатыльников: снова она командирша! Скоро близнятки вырастут‚ работать пойдут‚ а она зато на путину завербуется. Рыбу ловить на море‚ рыбаков на суше! Не всё ж и она бабкой была‚ корешками мякушку жамкала. Это она росла у батяни с маманей‚ дочка единокровная. Это ее‚ доню‚ холили-тешили‚ это ей спать допоздна давали‚ это за ней‚ донюшкой‚ приданого напасли – двадцать семь шерстяных платьев. Двадцать семь – это тебе не пальцем деланная! Ее почитал муж за беспримерное богатство. Ее ценила мужнина родня. Ее хвалили соседки-завистницы. Она уважала себя. Жили на заставе‚ в заводском поселке‚ в собственном флигеле: сундук стоял в горнице‚ в красном углу‚ кованый сундук с приданым. По воскресеньям сходилась родня‚ чаи гоняли с вареньем‚ с непременной рюмочкой‚ громоздили на стол сковороду с семечками пошире пня‚ азартно играли в "дурака" трепаными картами‚ лузгу городили до крыши. Бабка сидела на сундуке в шерстяном платье‚ гордо оглядывала родню‚ домовитый нафталинный дух плавал по горнице: остальные двадцать шесть надежно хранились в сундуке‚ под ней. В погожие деньки развешивала их на солнце‚ сама караулила возле‚ мужу не доверяла. Сходились соседки‚ щупали ткань‚ с пониманием поджимали губы: хороший материал‚ не теперешний‚ сноса ему не будет‚ да и покроя отменного‚ почище вашего‚ нынешнего‚ дурацкого. "Черт придумал моду и в воду‚ а люди бесятся". Горели – сундук из огня выхватили. Голодали – приданое не тронули. Грабили их – вдвоем‚ с топорами‚ отбили богатство‚ двадцать семь шерстяных платьев. Потом подошла война‚ мужа унесло без возврата в общую прорву‚ а за ним‚ по одному двадцать семь шерстяных платьев знаменитого приданого‚ что меняла по рыночным дням на прокорм дочери. Чтобы вырастить ее‚ доню-донюшку единокровную. Которую холили-тешили‚ спать допоздна давали‚ для которой не уберегли приданое‚ двадцать семь шерстяных платьев‚ и которая – не с того ли? – шаландается нынче по путине‚ крабов пластает‚ еще родит от кого ни есть. "Маманя‚ заберите меня отсюдова коллективного руководства ради!"