Ознакомительная версия.
Когда кино кончилось, мы отправились на пляж. Рафаэлла не могла идти спокойно. Она то бежала впереди, перепрыгивая через накатывающие волны, крича и приподнимая подол юбки, то вдруг останавливалась, чтобы поднять и повертеть в руках ракушку, кусочек отполированного морем стекла или обесцвеченную солью деревяшку. Было уже поздно, пляж опустел. Под пылающей луной мы уселись на остывшем песке у кромки воды и заговорили, нащупывая какие-то общие темы. Рафаэлла рассказала, что по окончании университета хотела бы переехать в Рим и снять отдельную квартирку в Трастевере. «Для того чтобы просто жить», — объяснила она. В отличие от других молодых итальянок и итальянцев, Рафаэлла была совершенно равнодушна к политике и не расспрашивала меня о советском прошлом. Ее скорее занимало мое американское будущее, но тут я мало что мог ей открыть, кроме туманных планов поселиться где-нибудь на Восточном побережье.
— Когда я была маленькой, мои родители подумывали о переезде в Америку, — Рафаэлла сказала мечтательным голосом. — Но вместо этого мы переехали с Сардинии сюда. Так что я давно бы уже была этакой американочкой, если бы обстоятельства сложились иначе.
— Какой песок холодный, — я обвил рукой ее талию. И фраза, и жест заслуживали вечного проклятия.
Не отбрасывая моей руки, Рафаэлла повернулась ко мне и спросила:
— Ты такой же, как все остальные, да?
— Кто все?
— Итальянские парни.
— Нет-нет, я не такой, — ответил я с дрожащим смешком в голосе. — Я не такой, как твои итальянские парни.
— Если ты не такой, — Рафаэлла вдруг заговорила игривым тоном и вскочила на ноги, — если ты не такой, я поведу тебя в одно место.
— Куда? — я поднялся, чтобы последовать за ней.
— В одно тайное место. Пошли.
На парапете оставались ее сандалии и мои эспадрильи. Мы молча обулись. Я шел, ведомый Рафаэллой по ночным улицам Ладисполи, освещенным жадными фонарями. Неоновые розы мерцали в витрине цветочного магазина на виа Анкона. Лысый толстяк в длинном переднике протягивал цепь сквозь золоченые спинки кресел перед фешенебельным кафе, слишком дорогим для беженцев.
— Ciao, Рафаэлла, — летаргический голос приветствовал мою попутчицу.
— Ciao, Джузеппе, buona notte, — отвечала она, опережая меня на два шага.
— Рафаэлла, куда мы идем? — спросил я, когда мы уже подходили к железнодорожной станции.
— Уже почти пришли, сейчас увидишь, — ответила она, выпевая гласные.
Мы пересекли пустынную станционную площадь. Наши мешковатые тени ползли вверх по стенам и опадали на пыльную булыжную мостовую. Я мельком взглянул на памятник какой-то исторической персоне — герцогу, или, быть может, генералу, или самому смельчаку Гарибальди. Слева от станции, там, где душимый плющом забор отделял железнодорожные пути от утробы города, располагалась парковка. Здесь по утрам оставляли машины ладисполийцы, которые ездили в Рим электричкой. В этот поздний час на парковке стояло всего три или четыре беспризорных автомобиля, чьи владельцы, видимо, затерялись в круговороте дневных дел или ночных развлечений. Два уличных фонаря освещали парковку, и мириады ночных бабочек праздновали свои безмолвные свадьбы в сальном сиянии ламп. Парковку, похоже, не асфальтировали годами, и гигантские трещины наводили на мысль о ее сходстве с заброшенным этрусским раскопом.
Чувствуя мое замешательство, Рафаэлла взяла меня за руку и потянула за собой. Мы остановились в центре парковки, под старым фонарем с литым металлическим столбом; черное литье столба казалось еще изящнее из-за благородных прожилок ржавчины.
— Вот ты собираешься в Америку, да? — сказала Рафаэлла, отпуская мою руку.
— Собираюсь, — ответил я, смущенный ее вопросом и тем тоном, каким она его задала.
— Раз так, значит, ты должен узнать, что такое настоящая американская машина.
Рафаэлла отошла чуть в сторону и с триумфальным видом указала на одну из тех машин, которые я посчитал брошенными на ночь.
— Ну-ка посмотри, русский малыш, — заговорила она с искусственным, жевательно-резинковым акцентом, будто бы имитирующим американский. — Ain’t this sumptn’?
Это был седан канареечно-желтого цвета, который казался горчичным в сумраке пустой парковки. Я подошел ближе. Спереди автомобиль напоминал живое существо со стеклянными, широко расставленными глазами, черными усами над верхней губой, узким ртом, полным проржавевших металлических зубов, со скобой на нижней челюсти. К передним зубам был прикреплен вздыбленный жеребец.
— Красивый, правда? — прошептала Рафаэлла, поглаживая автомобиль.
Я промолчал. Я не знал, что сказать, как реагировать. Эта старая ржавая железяка ничего мне не говорила.
— Это «Форд-Мустанг». Настоящий, — нетерпеливо добавила Рафаэлла. — Ты ведь слышал о «Мустангах», да?
— Только о лошадях, — ответил я, изучая интерьер. Кресла и вся обивка были красными, руль и рулевая колонка — черно-красными.
— Все настоящее, образца 1965 года, — сказала Рафаэлла, и ее пальцы заскользили каплями дождя по крыше и окну. На стороне водителя я заметил пару ржавых ран от ножа убийцы и длинные глубокие царапины от ногтей ревнивых любовников (или любовниц).
— У него свой характер, свой нрав, — сказала Рафаэлла, словно читая мои мысли. — И душа.
— Американская душа? — я наконец включился в игру.
— Конечно. Какая же еще? — засмеялась Рафаэлла, отбрасывая за спину длинные волосы.
— И как давно он у тебя? — спросил я.
— Вообще-то два года. Это автомобиль маминой старшей сестры. У меня потрясающая тетя, очень, очень красивая. Она замужем за миланцем — уже много-много лет. Когда-то она сама ездила на нем.
— На миланце?
— Не на миланце, а на «Мустанге».
Тут мне пришло в голову, что в СССР приобретение личного автомобиля было великим событием, так что автомобилю давали имя и почитали чуть ли не членом семьи. Наша первая машина — тольяттинские «жигули» — была ярко-красного цвета, и отец звал ее «Кора». От слова «коррида». По цвету мулеты — плаща матадора в бое быков.
— Это мальчик или девочка? — спросил я.
— Это… и то и другое, — откликнулась Рафаэлла, открывая дверь.
— Ты что, не закрываешь на ключ?
— Раньше закрывала, но замок сломался, теперь я опускаю кнопку, и кажется, будто дверь заперта. Ему уже немало лет, знаешь… — Рафаэлла села в машину и завела мотор. Из сломанного радио полились наперебой звуки разных станций.
— Иногда мотор не заводится, и я просто сижу и слушаю музыку, когда радио работает, или просто шум дождя. Отец все время твердит, чтобы я не оставляла его здесь, что мой «Мустанг» рано или поздно угонят. Мы живем не в центре, и мне нравится самой уезжать из дома и приезжать, когда захочу. Люблю свободу.
Я обошел «Мустанг» и потянул ручку пассажирской двери. Но она не открывалась.
— Sorry, mister, — сказала Рафаэлла. — Дверь открывается только с моей стороны. С твоей замок заело уже давно.
Рафаэлла выскочила из машины и откинула водительское сиденье.
— Добро пожаловать в Америку, — сказала она.
Я протиснулся на заднее сиденье. Рафаэлла залезла следом и села близко ко мне.
— Ты знаешь, что такое lover’s lane? — спросила она, вкладывая свою руку в мою. — Уголок влюбленных. Это есть во всех маленьких американских городках, — и она прикоснулась зубами к моей нижней губе.
— Угу, — промычал я, не в состоянии больше говорить по-английски.
— У тебя есть? — спросила Рафаэлла.
Я понял, о чем она спрашивает, нащупал свой бумажник и вспомнил недавний визит в аптеку, где итальянская секс-бомба царила за прилавком.
— Да, есть, — ответил я, разрывая зубами маленькую шашечку.
— Умница, — сказала Рафаэлла, — а теперь иди сюда.
Вот так случилось, что на заднем сиденье «Мустанга» мне было суждено испустить свой первый в Италии любовный крик. Он длился так долго, что, казалось, несколько поездов успело промчаться мимо нас по путям — на север в направлении Пизы, Генуи и Милана и на юг к Неаполю и еще дальше, в сторону Сицилии.
— Такой дикий, такой громкий голос, — после всего сказала Рафаэлла, одергивая свою длинную юбку. — Вот полиция нравов придет и арестует тебя.
— У вас еще есть полиция нравов? — спросил я, представляя себе сцену из неореалистического кино.
— Нет, конечно, глупенький, — она поцеловала меня в нос и вылезла из машины, чтобы я мог передвинуться на переднее сиденье. — Давай, садись вперед, я тебя подброшу домой.
Мы выехали из уголка влюбленных, и несколькими минутами позже я был дома, в нашей квартире, где родители давно уже спали и видели сны, в которых Америка была одновременно и далекой мечтой, и скорым будущим…
И вот теперь я уже неотвратимо близок к ностальгическому отступлению о Лане Бернштейн. Мы встречались, когда я учился на первом курсе университета. Она была почти на пять лет меня старше, наши родители были знакомы по московским отказническим делам. Лана была классическая инженю, нервная, волнительная. Балетоманка до мозга костей. В то время она заканчивала Московский институт связи («институт связей», как тогда шутили) и почти все время проводила дома. Считалось, что она работает над дипломом. Дважды в неделю я прогуливал дневные лекции и скрывался у Ланы дома. Во время моих дневных посещений родители Ланы были на работе, а младший брат — в школе. Она угощала меня домашними еврейскими кушаньями, я приносил ей букетики пушистой мимозы, или восковые тюльпаны, или мятые бледно-желтые нарциссы. Она читала и критиковала первые мои стихи, говоря преимущественно о том, что называла «лирической правдой». У нее были маленькие точеные груди и симметричные родинки на ключицах. После первой нашей близости Лана облокотилась на подушку, достала сигарету, закурила и уставилась в потолок. «Не расстраивайся, мой хороший», — прошептала она нежно, запуская над головой колечки дыма.
Ознакомительная версия.