И просыпаюсь на этом месте и шепчу еще, как во сне: "Неправда! Я не целовал!"
Байкальская осень не успела отгореть всеми красками, как по краскам ударил мороз и упал снег. Снег, конечно, растаял, но успел прибить цвет, и он поблек в два дня.
По ущелью носились взад и вперед холодные сквозняки, нагоняя дожди и сырость. А Байкал штормил не переставая. Теперь он уже не бывал голубым даже в ясные дни, теперь он бывал чаще серым, свинцовым, и только когда шел вал култук с пенистыми хребтами, тогда он бывал темно-темно-синим.
Вторая половина байкальской осени — самое грустное время года. Холодные дожди, холодные ветра, суровое и неприветливое море.
По второму разу снег уже не растаял, и это началась зима. Ручей или маленькая речка, что протекала по ущелью, покрылась ледяными заберегами, но что до нее, то не верилось в силу мороза: ведь вода буквально скакала по камням. Однако однажды ночью она отскакала свое и к утру сверкающим льдом замерла в движении, и это было чудо — разве легко представить, что движение можно остановить и заморозить! Но здесь каскады и струи воды застыли в падении и броске, и даже брызги на камнях оледенели крупным жемчугом, а камни покрылись блестящей пленкой. Но речка питалась и подводными ручьями, и скоро лед во многих местах сначала вспучило, а потом ледяные вулканы лопнули и вода устремилась поверх льда. Лед нарастал сверху, и мальчишки говорили, что к весне он будет местами до полутора метров в толщину. Разве можно поверить в такое, если речка нигде не была глубже, чем по колено!
Уже кругом была зима, белый цвет утопил в себе все, кроме зелени елей и кедров на склонах, но и эта зелень была неяркой и вообще не воспринималась, как зелень, а просто как темное на белом.
И лишь Байкал в орнаменте белых заберегов еще сохранял, по крайней мере, в солнечные дни, свою темную синь. Шторма ходили от берега к берегу и вдоль берегов, казалось, что Байкалу холодно и он штормит, чтобы согреться. По отмелям ледяные забереги белыми щупальцами уползали от берега вдаль, но еще были силы у моря противостоять морозу, а у мороза еще не было сил справиться с морем.
У мальчишек началась новая радость — коньки. Коньки веревками прикручивались на валенки, но катались, в воскресенье, например, по целому дню, а какие веревки выдержат! И потому валенок с коньком чуть окунали в воду, а затем некоторое время держали в снегу, и коньки прирастали к валенкам. Ногам было тяжеловато, зато надежно!
Почти от самой Мертвой скалы до берега Байкала все свободное от домов пространство ущелья покрылось льдом. Мы уходили к самой развилке в падь и оттуда катились вниз иногда без остановки, иногда налетая на трещину, и тогда случалась "куча мала", и этой кучей мы, крутясь и барахтаясь, скользили вниз, потом снова вставали на коньки и вылетали на байкальские забереги.
Еще сколачивали три доски, ставили их на коньки, два сзади и один, рулевой, спереди. Такое устройство называлось рулевушкой. На нее ложились сразу несколько человек и летели по ущелью к Байкалу.
Вечерами и по воскресеньям по всему ущелью гулял ребячий гомон, и это было самое шумное и веселое время в жизни поселка.
Ну, а моя жизнь? Она раздвоилась. Я жил будто сразу в двух жизнях! Одна — это когда я бывал с другими. Другая — когда оставался один.
Нет, конечно, мимо меня не прошла ни одна из радостей наступившей зимы. И я допоздна мотался на коньках по ущелью, и я задыхался от удачного попадания снежка, и я кубарем скатывался с оледеневших промоин на склонах ущелья — и все прочее, чем бывали заполнены свободные от школы часы мальчишек, не миновало меня.
Более того, во всех играх и увлечениях я бывал наиболее азартным, даже одержимым, и мало кто поздней меня возвращался домой с улицы, потому что возвращение домой было для меня возвращением к себе и ко всему тому, что составляло ту, вторую мою жизнь.
Шли дни и недели, и ничто не изменилось в моих отношениях с девочкой из Мертвой скалы. Правильнее сказать, отношений никаких не было.
Она, о ком были все мои мысли, жила своей, мне неизвестной жизнью, и эта жизнь проходила мимо моей, как далекий катер мимо берега без пристани.
Ри все забыла, а я же забыть не мог! Не мог забыть те дни, когда для меня звучал ее голос, когда мы смотрели друг другу в глаза, как смотрят самые хорошие друзья, когда мы все знали друг о друге, и это знание было только для нас!
Будь она обычной девчонкой, как все, я бы и относился к ней просто и легко, я мог написать ей записку и предложить дружбу, как это сделал Валерка. Но я не мог так поступить по многим причинам, и одна из причин заключалась в том, что хоть я и мечтал о дружбе с ней, тем не менее всегда боялся остаться с ней с глазу на глаз даже на минуту. Я ведь не мог смотреть на нее, как на обыкновенную девчонку, она была для меня дочерью Байколлы, и я не был уверен, что словом или намеком, может быть, забывшись, а не специально, не напомню ей о прошлом. Увидеть же слезы на ее глазах еще раз для меня было бы равносильно смерти.
У нас в школе вдруг пошла манера всем со всеми здороваться. То есть я шел в школу и говорил каждому мальчишке и девчонке не как обычно "привет", или просто подножку подставить, или снежком стукнуть, а именно "здравствуй" и даже не "здорово"! Не понимаю, отчего пошла такая мода, ведь нас никто не заставлял! Но мне эта мода принесла ежедневную минуту счастья. Еще с середины дня я уже с нетерпением ожидал следующего утра. Я приходил в школу чуть ли не раньше всех, и если видел ее, идущей по коридору с кем-нибудь, то прятался и ждал, чтобы поздороваться с ней один на один. Когда я говорил ей "здравствуй", она обязательно смотрела на меня и тоже говорила "здравствуй", и это единственное слово, но сказанное только для меня, словно давало мне огромные крылья и поднимало в воздух.
И каждое другое утро мне казалось, что сегодня она произнесла это слово лучше, чем вчера, то есть дружественнее или даже сердечнее. Я старался подслушать, как она здоровается с другими мальчишками, и мне казалось, что с другими она здоровается холоднее, и тогда в душе возникала такая сладкая надежда, что жить хотелось сильней прежнего.
На переменах я никогда не баловался, не носился по коридору, потому что мне было некогда, я, как правило, стоял где-нибудь неподалеку от нее, к ней спиной, но даже спиной, не только ушами, слушал голоса всех и из всех голосов слышал только ее голос.
Странно, никто не замечал, что у ней совсем особенный голос! Первое время я даже боялся, кто-нибудь обратит на это внимание и спросит, почему у ней такой необычный голос, и этот вопрос может разбудить в ней какое-нибудь воспоминание и причинит боль.
Сердце мое начинало громко стучать каждый раз, когда я видел ее грустной или задумчивой, потому что мне всякий раз казалось, будто вот-вот она что-то вспомнит, и я даже пытался угадывать, что она может вспомнить, и ловил себя на том опасном желании подсказать, которое однажды уже так плохо кончилось.
Иногда в ее забывчивости мне виделась или чувствовалась измена по отношению к Байколле, ко всему, что было связано с историей Долины Молодого Месяца, и... ко мне! Мысль эта, конечно, была несправедливой, я это понимал, но осудить мысль — не значит избавиться от нее!
Постепенно странным образом стало меняться отношение ко мне со стороны ребят. Когда меня донимали намеками и хихикали, я не обращал внимания, ни с кем не ссорился из-за этого и даже вообще перестал замечать такое.
Но однажды, когда я пришел в кино чуть позже других, Светка крикнула мне, чтобы я шел к ней, что есть место. Но когда я сел, то рядом оказалась Ри, а Светки не оказалось. Какое это было кино, я, конечно, не помню.
Юрка, с которым я когда-то подрался, вдруг сам пошел на мировую и подарил мне отличные веревки для коньков.
Генка, презиравший меня поначалу, однажды на перемене прижал в углу одного мальчишку за то, что тот что-то намекнул в мой адрес.
А классный руководитель наш, Татьяна Ивановна, придя однажды к нам домой в гости, вдруг спросила меня как будто между прочим, не лучше ли было бы мне сесть на первую парту, ну, хотя бы среднего ряда. Они переглянулись с мамой, а я покраснел и отказался. Для меня это было не лучше. Я тогда бы не смог смотреть на Ри во время урока.
Приближались школьные каникулы, и я думал о них с ужасом. Ри должна была уехать на две недели, и я не мог представить себе две недели без нее. И тогда пришла мне в голову отличная мысль. Я несколько дней обдумывал ее и однажды приступил к действию. Я попросил Светку принести в школу какие-нибудь фотографии. Она принесла фото, на котором она стояла рядом с убитым медведем. Фотография две перемены ходила по классу, а на третьей перемене я, собрав все свое мужество, мобилизовав все свои способности к спокойствию, подошел к Ри и небрежным тоном спросил: