– Что же ты одна-то играешь? – спросил солдат. Он подумал вдруг о Ваське.
– А с кем мне играть?
– Ну… С подружками.
– Я ведь болею, – произнесла девочка серьезно. – У меня от голода болезнь. Мы с мамой приехали из Ленинграда. Я все болею и болею и в школу не хожу.
– А из школы к тебе приходят?
– Кто же придет? – удивилась девочка. – Они меня не знают. А я лежала, а сегодня вышла. Только я забыла, как играть. Я чего-то все забываю.
– А мама твоя где?
– На работе. Она у меня ударница, только поздно приходит…
– Небось плохо все одной?
– Я привыкла, – ответила девочка и вздохнула. Вздох ее был как у взрослой. Казалось, что она по-женски мотнет головой и произнесет привычное: мол, сейчас война, всем тяжело.
Но девочка спросила:
– А вы чего один?
– Как? – удивился солдат.
– Вы же военный… А военные ходят помногу.
– Ах, да! Я, в общем, не один. У меня друг настоящий есть.
– Фронтовой друг?
– Да нет… Тыловой.
– Все равно хорошо, – решила девочка. – Я тоже пойду на фронт, когда вырасту.
– Когда ты вырастешь, фронта не будет, – убежденно сказал солдат и встал. – А вот без друзей в любое время нельзя жить. И в войну нельзя. – Он помедлил, глядя на девочку, но говорил он будто не ей, а себе. – В войну особенно нельзя. Счастливо, подружка.
Протянул ей руку, девочка подала свою, тонкую, невесомую. Ниточка, а не рука. Никогда не ощущал солдат такой странной детской руки. Сейчас только дошел до него страшный смысл слов о голодной болезни.
– Приходите завтра, – предложила девочка, впервые улыбнувшись, – Завтра ведь праздник и у военных тоже? А я вам куклу покажу, Катьку, она тоже перенесла блокаду… Даже не пискнула ни разу. Придете?
– Приду, – очень серьезно пообещал солдат.
Уходя, оглянулся. Она по-женски, приложив руку к глазам, смотрела вслед.
Андрей направился в сторону железной дороги, решившись на что-то, чего сам до конца не осознал. Около путей осмотрелся, бегом пересек их. Полем вышел к станции. Издали увидел товарняк на том месте, где был их эшелон.
Показалось жизненно важным узнать сейчас, немедленно, тот ли самый эшелон или другой, будто могла измениться от этого судьба Андрея.
Знал он, что ждут его комендатура, короткий суд и все, что положено в таких случаях. Если поймают, и того короче. Не в эшелон лежал его путь.
Знал, но потянуло взглянуть на поезд, на свой вагон, где еще двое суток назад жил он иной, праведной жизнью. Числился примерным бойцом, дружил с остроязыким Воробьевым, стоял на довольствии, и все было понятно в его пути на фронт.
«Вы же военный… А военные ходят помногу», – определила девочка, царапнув, того не зная, по самому больному.
Отчего так бывает, когда случится в нашей жизни чрезвычайное, ставящее нас на самый край, начинаем мы ценить обыкновенное, чем мы жили и чего не замечали?
Андрей разглядел теперь, что эшелон этот свой. Свой, если мог он еще так его называть. Пригнувшись, пересек он старое люберецкое кладбище, с гнившими деревянными крестами и старыми мраморами, поверженными в беспорядке наземь.
Лег и пополз по-пластунски. Ползать во всякие времена и при всяких условиях научил его старший сержант Потапенко.
Андрей прикоснулся лицом к сухой траве, почувствовал горький щемящий запах, напомнивший о чем-то неподвижно вечном. Подумалось, как просто было бы лечь здесь и заснуть навсегда.
Еще обломок камня попал на глаза, со странными стихами. «Прохожий, ты спешишь, но ляжешь так, как я, сядь и посиди на камне у меня. Сорви былиночку, подумай о судьбе, я дома, ты в гостях, подумай о себе…» Последнее, хоть миновал камень, больно, как гвоздь, воткнулось в память. Подумай о себе… Господи, сколько он передумал!
Острый глаз Андрея уже различал вагоны, солдат тут и там. Кто-то завтракал, сидя на насыпи, иные, раздевшись до пояса, загорали.
– Как в доме отдыха", – подумалось с горечью.
Тут увидел он, – пальцы дрогнули и смяли сухую веточку, – из вагона, его вагона, прыгнул рядовой Гандзюк, начал споласкивать над рельсами котелок с водой. Рядом встал старший сержант Потапенко, что-то внушал солдату. Но говорил он, кажется, лениво, медленно, скорей по привычке, и все тыкал рукой в сторону кладбища. Может, какое поручение давал.
Рядовой Гандзюк ушел, а Потапенко вдруг повернулся, – Андрей сжался, сердце его холонуло, – стал смотреть как раз туда, где он лежал. Суеверно подумалось:
«Видит! Он всегда и все видел, все замечал!» Но конечно же ничего видеть Потапенко не мог. Он стоял задумавшись, и мысли его были невеселые. О бойце Долгушине, посланном в штаб и пропавшем безвестно два дня назад, о срочном приказе эшелону завтра ночью направиться на юг, в район Курска. Не из-за этого ли томили несколько суток на маленькой станции, что решалась их судьба?
Не мог знать Андрей, о чем думал Потапенко, но и сам Потапенко еще не в силах был заглянуть на месяц-другой вперед, в тот горячий день пятого июля, когда начнется великая из битв войны, на Курско-Белгородском направлении, и будет это главным испытанием для него самого и его солдат.
Андрей глубоко вздохнул, трава под ним зашуршала.
Он завидовал всем, кто был в эшелоне. Чужим солдатам, маленькому Гандзюку, Потапенко, всем на свете.
Пришел бы сразу, пусть без оружия, без документов, стало бы проще все в его жизни. Пригибаясь, уходил он от поезда, и больнее и отчетливее возникало в нем чувство одиночества.
Как стало не хватать ему Васьки, который бы посмотрел доверчивыми глазами и сказал какие-нибудь слова! Васька живое существо, и Андрей живое существо. Они нашли друг друга по несчастью. Беда свела их, но она может и развести навсегда.
Вспомнилось, Васька сказал: «Ладно, дядя Андрей, я вас до конца войны прокормлю».
Солдат спустился по дороге к Некрасовке, но в поселок не пошел, а обогнул его лесом. Пересек железную дорогу, оказался в Панках.
На дороге встретил девочку с портфелем.
Она оглянулась, окликнула:
– Эй, подождите! Подождите меня! Андрей остановился, вспомнил, что видел, кажется, эту девочку вместе с Васькой. Одноклассница, что ли, его.
– Здравствуйте, Вася искал вас, – произнесла девочка, глядя на солдата снизу вверх. У нее были голубые глаза, две косички торчали из-под пушистого беретика.
– Где он? – спросил солдат.
– Его выгнали из школы… Он там сидит.
– Выгнали? Почему выгнали? Девочка не ответила. Молча пошла впереди, указала рукой:
– Он там.
– Где?
– Под платформой. Это его любимое место.
– Какое еще любимое, – произнес солдат с сомнением, заглядывая в узкую щель, куда можно было залезть лишь на четвереньках.
Так он и сделал.
Васька валялся на земле и смотрел вверх, на белые широкие щели между досок. Услышав шорох и шаги, поднял голову, но никаких чувств при виде солдата и Ксаны не проявил.
Место и впрямь было тут у Васьки родное. Вроде бы около людей, но кровное, свое. Здесь можно было лежать или сидеть, глядя на шатучие вверху доски, слушая чужой разговор, объяснения, секреты.
Многого наслушался тут Васька, коротая время.
Все, кого он видел или слышал, начинались с ног, и по ногам Васька легко узнавал их хозяев. Хромовые скрипучие сапоги, желтенькие ботинки, звонкие туфельки с каблучками. А то стоптанные брезентовые тапочки, подошвы от протекторов, галоши, скрывающие бесподметность в башмаках… Какие веселые выслушивал он дроби, когда танцевали тут! Но танцевали редко.
Соответственно хозяевам летели сюда оброненные вещички. Дорогие «бычки» от папирос и самокрутки, огрызки, бумажные фантики, монеты, даже рубли. Один раз упал кошелек, в котором почему-то оказались кусочек мыла и две булавки.
В двух шагах с железным грохотом и с вихрем пыли проносились электрички, громоподобные колеса высекали кучу искр, это было красиво. Паровозы ухали и гудели, наполняя все пространство теплом и паром. Тяжело оглушали длинные составы, Ваське было видно, как гнутся, прогибаясь, стальные рельсы. Иногда он начинал тревожиться, выдержат ли, не сломаются. Но рельсы всегда выдерживали. Здесь же, под платформой, жили всякие брошенные и никому не нужные твари: кошки, собаки, крысы, птицы. У каждой твари была своя жизнь и свои заботы, как у всех в войну, и друг друга они не трогали. Так же, как никто не нарушал Васькиного спокойствия, а оно временами было ему просто необходимо.
Как сейчас, например.
Посудите, что бы делал Васька, не будь такого удивительного изобретения, как пригородная платформа. Где бы протекала без уединения, затаенного тихого места, личная его жизнь?
Где бы мечтал он о всяких крошечных своих радостях? Где бы горевал о потерях? Где скрывался от детдомовских хищников, блатяг, хамов, милиционеров, воспитателей, учителей, пьяниц, свирепых домохозяек, бандюг и прочих, могущих его обидеть, извести, уничтожить?
Где мог он съесть без торопливости добытый кусман, не беспокоясь, что кто-то налетит, отнимет, вырвет из рук, изо рта?