— Что? — спросил он. — Что такое?
Она не подняла лица.
— Что-нибудь случилось? Пока меня не было, да? В чем дело, малышка?
— Ах, Сакс, — хрипло и скорбно выдохнула Рут и снова замолчала. Обняла его еще крепче, он ответил тем же.
— Поговори с матерью. Пожалуйста. Ради меня.
— Поговорить с матерью?
— Про Джейн Шайн.
Теперь она подняла голову, и он увидел ее залитое слезами лицо и холодную ярость в глазах.
— Ей сюда нельзя! Она не смеет! Она сука, снобка. Весь талант у нее между ног! Больше в ней ничего нет. Она не заслуживает такой чести, Сакс!
Он зарокотал что-то утешительно-нечленораздельное, но Рут не желала утешаться.
Ее пальцы вцепились ему в бицепсы, взгляд стал жестким.
— Сакс, я не шучу. Она не должна здесь появляться.
С лужайки донесся дружный хохот, но Рут его не слышала. Ей сейчас было не до этого.
— Она все испортит, я знаю.
Стоял тяжелый, паркий тропический день, звенящий от мух и до омерзения пропахший гнилостью отлива, день, когда Рут не испытывала ни малейшей охоты завтракать за «столом общения». Какой уж там «стол общения»; с каменным лицом поздоровавшись с Оуэном и молча взяв у Рико пару горячих булочек с маслом, она прямиком направилась к «Харту Крейну», хотя настроения работать тоже никакого не было. Настроение у нее было смотаться с острова куда подальше; настроение было, ухлопав два часа на одевание, засесть за обед из восьми блюд в лучшем французском ресторане Нью-Йорка, а потом накричать на официанта, шеф-повара и метрдотеля. Настроение было ударить собаку, вырвать зуб, явиться на один из тех бесчисленных семинаров, что доставили ей столько мук в университетские годы, и язвительным замечанием поддеть какую-нибудь дурочку с лучистыми глазами.
Мошки с лета впивались ей в лицо. Ступни ныли. Что за поганый день. Нулевой день. Гадкий, вонючий, линялый, застойный день — день, когда Джейн Шайн во всем блеске дешевой дутой славы осчастливит «Танатопсис-хаус» своим прибытием.
С утра Рут засела за японский рассказ — она назвала его «Прибой и слезы», — но работа не клеилась. Рут все время вязла то в одной, то в другой фразе и погружалась в сомнения из-за таких мелочей, которые, когда распишешься, едва замечаешь. Она с трудом дождалась обеда и, как только Оуэн отошел, тут же вскочила из-за стола, сдернула с крючка корзинку и, мысленно послав Хиро куда подальше, принялась есть торопливо, жадно. Она не видела его уже неделю, и не было никаких признаков его посещений. Фрукты и сыр, которые она ему оставила, благополучно догнивали, консервные банки стояли нетронутые, печенье заплесневело от сырости. Уже одно это ее задевало — выходит, бросил ее. Он был живой литературой, воплощенной фантазией — вообразила японца, и вот он тут как тут. Он нужен ей, как он этого не понял?
Волноваться, конечно, она волновалась, само собой. Он мог утонуть, сгинуть в болоте, его мог выследить и нашпиговать свинцом какой-нибудь ретивый добытчик енотов из тех, что вечно сшиваются у дверей местного ветеранского совета. Впрочем, нет, если бы его пристрелили, дым не успел бы развеяться, как она бы уже об этом знала — какие там на Тьюпело тайны. Но он вполне мог удрать — добраться до материка вплавь или на пароме притаиться. Или — думать об этом было и вовсе неприятно — мог подкатиться к кому-нибудь еще, найти очередную альтруистку, которая, глядишь, в этот самый миг подносит ему миску горячего риса с овощами, политого соевым соусом «киккоман», и хрустящие хлебные палочки. Наверняка так оно и есть — поуютнее нашел местечко. И посытнее. Променял ее на какую-нибудь старую каргу с сизым носом и трясущимися руками, которая небось возится с ним, как с приблудным котом. А что, точно. Ее словно осенило: да он и вправду кот, тварь продажная, хоть сказал бы спасибо за весь риск, на который она шла, добывая ему чистую одежку, и за все дни, когда она без обеда из-за него сидела. Она вдруг увидела его по-новому: он использовал ее, вот и все дела, а возвращаться и не собирался. Она просто-напросто задурила себе голову — какая там взаимная тяга культур, какой там контакт, какой соблазн. А пошел он, подумала она, уплетая обед с такой быстротой, словно не ела неделю.
Позже, когда голова вконец отяжелела и работать стало невмоготу, когда она решила, что дала Джейн Шайн достаточно времени, чтобы вселиться и убраться с глаз долой. Рут поднялась из-за стола, мрачно оглядела комнату — все эти почерневшие бананы, пыльные банки с сардинами, анчоусами и тунцом — и побрела восвояси. Она хотела переждать коктейли, а потом уломать Саксби отвезти ее ужинать на материк, хотела отдалить неизбежное — нет, она просто не в силах видеть лживую рожу Джейн Шайн, нет, только не сейчас, только не сегодня. Но когда, войдя в большой дом, она собралась незаметно проскользнуть наверх, в дверях гостиной вдруг вырос Ирвинг Таламус с бокалом в руке и цапнул ее за локоть. Недолго думая, сгреб ее в объятия, неловко ткнулся губами ей в губы и уставился на нее с пьяноватой лучезарной улыбкой — а она тем временем тянула шею через его плечо, невольно высматривая в коловращении гостиной этот вздернутый носик, эту лавину переливчато-черных волос испанской танцовщицы, эти «неотмирные» глаза и тощую грудь, всю эту эфирную уродину — Джейн Шайн.
Ирвинг Таламус все тискал и тискал ее, глупо скалясь и дыша ей в лицо алкогольными парами.
— Ну дела, — сказал он, на мгновение перестав улыбаться. — Никакой тебе Джейн. Не приехала.
На Рут повеяло надеждой. Она представила себе обломки самолета, рассыпанные по каменистому склону, дымящиеся куски искореженного металла, воронье пиршество, сплюснутый в гармошку автомобиль, сошедший с рельсов поезд. Я вам очень сочувствую, Рут, очень, — вспомнились ей слова Септимы, — но раз совет принял такое решение, я не могу противиться. Если они сочли мисс Шайн подходящей кандидатурой — а слава о ней, надо сказать, разнеслась далеко, — мне остается только приветствовать ее и устроить наилучшим образом, как всех, кто сюда приезжает.
— Ведь ее вроде утром ждали? Таламус пожал плечами.
— Она хоть звонила? Известила кого-нибудь?
— Ты же знаешь Джейн, — ответил он.
Да, как не знать. Они вместе учились в Айовском университете на первом году аспирантуры, пока Рут не выбыла и не поехала пытать счастья в Эрвин. С первого же дня, когда Джейн вступила в аудиторию с потупленными долу очами и бескровным лицом под высокой шапкой заколотых шпильками волос, она стала королевой со всеми королевскими атрибутами и регалиями, а Рут стала дерьмом собачьим. Джейн писала о сексе, и только о сексе, писала вычурную рафинированную прозу, которую Рут считала претенциозной, но преподаватели — а работали с ними, между прочим, одни мужчины — превозносили как трепетное слово гения. Рут боролась. Боролась изо всех сил. В конце концов, это было дело ее жизни, и ей удалось все же пленить одного из педагогов — тощего бородатого дерганого поэта-внештатника из Бурунди. Но у него были трудности с английским, и, вероятно, по этой причине — а может, потому, что он работал временно и на ушах и вокруг губ у него красовалась племенная татуировка, — его мнение мало что значило. И весной, когда определяли стипендиатов на следующий год, Джейн Шайн смела все на своем пути.
Злая и подавленная, Рут ушла из Айовского и подалась в родную Калифорнию, в Эрвин, где ей удалось произвести на свет рассказ, благосклонно принятый к публикации в «Дихондре». Но даже эта крохотная победа оказалась отравлена, поругана, задушена прямо в колыбели: когда она вернулась домой, скромно отметив событие с двумя университетскими подругами, она обнаружила в почтовом ящике очередной номер «Атлантика» с рассказом Джейн Шайн — все той же переусложненной сексуальной сагой, которую она читала вслух на семинаре в Айове, теперь напечатанной этим особым, до боли знакомым шрифтом и уютно угнездившейся между Очень Важной Статьей и Очень Важным Стихотворением. И пошло-поехало: рассказы Джейн появились в «Эсквайре», «Нью-Йоркере» и «Партизан ревью», а потом у нее вышел сборник, и повсюду замелькали ее фотографии, и критики — опять же исключительно мужчины — сплошь попадали замертво со словами высочайшей, изысканнейшей хвалы на хладеющих губах. Еще бы Рут ее не знала.
— Что ты имеешь в виду? — спросила она.
— Что она любит эффектно появиться. Любит повысить градус, подержать людей в напряжении. Уж она-то разит наповал. Как чемпион в тяжелом весе.
Это была неловкая минута. Хуже минута грызущей тоски, отчаяния, беспросветности. Она не могла атаковать твердыню Джейн Шайн в лоб — Джейн и Ирвинг Таламус вместе были на писательской конференции в Пуэрто-Вальярта, это были родственные души и закадычные друзья, если не что-то большее, и похвала из его уст, даже простое упоминание о Джейн терзали ее, как впившиеся в мягкую плоть рыболовные крючки. Рут тщетно ломала голову в надежде подпустить какую-нибудь колкость под видом вполне невинного, доброжелательного замечания, словно она могла пожелать Джейн Шайн что-нибудь помимо потери зубов, волос, красивой внешности и какого бы то ни было таланта, и вдруг кто-то крикнул: