Я угадал, пацаны. Она унесла барсетку с пистолетом и ничего мне не сказала вечером. Я ждал, потому что с нее сталось бы не заглянуть в барсетку целый день. Все, что Лильке требовалось, она очень ловко распихивала по карманам, а когда ей казалось, что пора закурить, она стреляла сигаретки у меня или у Самандарова.
Перед сном Лилька закрылась в ванной, а я держал себя за руки, чтобы не забраться в барсетку. Потом мы легли. Впервые за много дней время едва перевалило за полночь, а Лиля уже спала. Я лежал рядом, таращился в темноту и думал, что она станет делать с пистолетом, если проснется часика так в четыре. Вариантов было немного, но все какие-то глупые. Я заснул.
С утра мы разъехались каждый по своим делам, а вечером снова были дома. Второй вечер Лилька никуда не уходила, и я не выдержал. Проходя через полутемную прихожую, я подцепил ее барсетку на палец. Не было там пистолета!
Через полчасика после этого открытия меня стало колотить и потряхивать. Шутки шутками, а пистолет у Лильки, и она про это знает. Нет, она не просто знает, она с этим согласна. Потому что пистолет нашла, перепрятала, и сидим мы с ней дома при полном кворуме и боевой готовности.
Сидим мы с ней вечер, сидим второй, сидим третий, и ничего ровным счетом у нас не происходит. Ничего кроме того, что Лилька становится тихой и ласковой и в один из вечеров даже готовит по всем правилам плов, как учил ее еще убиенный Самандаров. И тут, екарный бабай, я понимаю, что до Лильки мой намек дошел и что жизнь наша еще не отменяется. На радостях я варю гусарский пунш, мы его пьем, и Лилечка моя смотрит на меня как тогда, когда она раздумала умирать от гриппа и сказала мне „Милый“. Ну, ладно. Длится этот наш медовый месяц неделю, а потом я прихожу вечером с Самандаровым, потому что Лилька посулила нам какое-то особенное мясо.
Так. Лильки нет, мяса нет, а со мной что-то начинает происходить, потому что Самандаров сажает меня в кресло и говорит: „Ты его иди, ты ищи его, но не бей. Он баба умный. Хороший“. Легко ему говорить. Но я пошел. То есть я поехал, а когда приехал, оказалось, что это казино, откуда я деньги выносил. А в затылок мне голос Самандарова: „Сутьба!“ Я обернулся, а он сзади. Когда залез? „Иди, – говорю, – отсюда ради Христа, воин аллаха!“ Он терпеть не может, когда я его воином аллаха называю. Но я старше, я главней, я – бабай. Скривился и ушел. А мне этот автопробег по местам боевой славы ни к чему. Но у меня такое ощущение, что вольвик мой сам заводится, сам баранку крутит, сам дорогу выбирает. И оказываемся мы с ним на Вознесенском, где я Лилькиными бутылками торговал. Я выхожу из машины около моста через канал и осматриваюсь по сторонам, а что я ищу, про это лучше не спрашивать. Снег идет, прохожие его месят, а больше ничего не происходит. И вот я уже берусь за дверцу, но тут не знаю уже каким местом чувствую – только что Лилька была здесь. И от этого мне хочется умереть, потому что ясно теперь, куда она кинулась отсюда, а видеть ее там, это мне, пацаны…
А я все равно еду и ставлю машину у славного заведения бар „Нектар“ и ни от кого уже не прячусь. Сижу в машине, а швейцар из бара рыло свое об стекло давит, ждет, когда я к ним пожалую. Проходит двадцать минут, является Лилька. Является, что характерно, пешком и прямо к парадной музыканта. Там она останавливается, что-то нащупывает в кармане, и тут я понимаю, что хватит уже любоваться! Я кидаюсь к ней, перебегаю улицу и вижу, что она вставила в трещину на фасаде маленькую свечечку и щелкает теперь вокруг нее зажигалкой. „Привет, – говорю я ей, – а мы с Самандаровым тебя ждали“. – „И напрасно ждали, – отвечает, – ты мне, Ванька, намекнул яснее некуда. Или думаешь, я твою шутку с двумя барсетками не поняла?“ Ах ты, думаю, черт! Она же сейчас в себя выстрелит. Лилька – не я. Она пустым пистолетом целиться не будет и под мост не пойдет, чтобы в воду стрелять. „Да, – говорит Лилька, – ты, Ванечка, прав. Хватит мне твою кровь пить“. Вы секите, в чем прикол. Она решили, что я ее приговорил. И тут я возьми да и ляпни: „Стреляй. Мне не веришь, так там всю правду узнаешь“. – „О‘кей! – говорит Лилька. – Я тебе оттуда шепну словечко“. И тут я ей крюком под левую челюсть, так у нее зубы и щелкнули. Она, конечно, повалилась как мешок, а я ствол у нее из кармана выхватил, усадил ее на тротуар, поцеловал и пошел.
– И пришел, – сказал коммерсант. – Все-таки ты, Перстницкий, козел. Подумаешь, ствол отобрал. Она уже сто раз колес нажралась, в Фонтанке утопилась, в метро, блин горелый, под поезд прыгнула – только брызги в разные стороны! А ты, мудило, оперу разводишь, под несчастненького косишь. Может, бабе застрелиться прикольно, может, у нее на таблетки аллергия, а холодной воды она боится. Так дай ты ей, чего ей хочется! Ну, заел ты ее своей любовью. И себя заел, и ее.
И тут загремели ключи, и нас с наркоманом потребовали на выход. Оказалось, что накануне он голый ходил по Гороховой с плакатом „Дорогие женщины, я весь ваш!“ „Так ведь праздник“, – сказал наркоман, и его увезли неведомо куда. Мне же вернули ремень и шнурки, и пока я проталкивал тесемочки в ботиночные дырки, в отделение вошла женщина. Не было никаких сомнений – это она, героиня нашей сегодняшней ночи, и след от удара на левой скуле просвечивал сквозь макияж. Но, черт побери, кто же мог подумать, что она хороша так ! Бедный Перстницкий! Как жить рядом с такой красотой? Все менты, кого я мог сосчитать, встали и стояли с дурацкими мордами. А у меня-то кроме морды еще и штаны сваливались! За ней шел прихрюкивающий от тучности мужчина. „Ступай, – сказал мне дежурный офицер, отгребая меня рукой в сторону, – сгинь!“. Я так и выкатился на улицу с ремнем в руках.
Полтора часа я ждал, чтобы взглянуть на нее еще раз. Через полтора часа Перстницкий вышел на свободу. Тучный мужчина уехал в лоснящемся авто, а Иван с Лилей пошли по Садовой к Никольскому собору. Я их обогнал и встал у них на пути.
– Мадам, – сказал я. – С праздником вас.
Перстницкий чему-то обрадовался и закричал как ненормальный:
– Лилька! Мы с ним целую ночь сидели на нарах! Нет, вы представляете, они не поймали ту девчонку с пистолетом. И я чист и свободен.
Они пригласили меня к себе, и мы пили виски среди белых диванов. Нет, я бы нипочем не стал жить с такой женщиной! Я бы смотрел на нее день и ночь, и жизнь бы остановилась.
Да! Менты у нее не взяли денег. Ни копейки!
На другой день я зашел в это отделение. А коммерсанта, похоже, упекут.
Искусство уводить чужих жен
Из всех жизненных благ, которые Филипп Гордеев постиг и испытал к тридцати восьми годам, он более всего ценил свою утреннюю праздность. Праздность эта была совершенно невинна и не связывалась ни с дерзкими прогулами, ни с теми удобными заболеваниями, о которых ни один врач не может сказать ничего определенного. Нет, нет и нет! За то Гордеев и любил эту утреннюю пустоту, что она доставалась без каких-либо усилий. Она падала на него, как падает спелое яблоко к ногам бредущего по саду. Настало время… И совесть ёрзаньем своим не причиняла неудобств.
Просто приходил ни с того ни с сего день, и Филипп просыпался в несусветную рань от внезапной бодрости. Утро, огромное, как нетронутый материк, простиралось перед Филиппом, грядущая праздность своими куполами уходила ввысь, и неизбежные труды едва брезжили сквозь двухчасовую пустоту. Объяснить себе эту пустоту Гордеев не пытался, он лишь видел, что пока она длится, каждое, даже самое ничтожное деяние, наполняющее ее, приобретает неожиданный вес. На первых порах Гордееву казалось, что приславшие пустоту ожидают от него чего-то несравненно большего, чем приготовление завтрака и неспешное чтение за едой, но как-то во время одной из таких блистательных пауз он сообразил, что ожидай его благодетели радикально иных свершений, вряд ли они стали бы вознаграждать его восторгом, столь захватывающим и полным.
С тех пор Филипп успокоился и даже перестал задумываться, откуда берется утренняя пауза. Лишь изредка, как эхо посещающей его пустоты, он ощущал благодарность, исходящую от него и никому специально не адресованную.
Итак, в одно из блистательных утр, а именно тринадцатого сентября 2001 года в половине седьмого часа Филипп Гордеев, осыпанный каплями из душа, как молодой лопух росою, достал из холодильника бледный калач и заварил кофе. Оставалось начать главную часть праздника, и тут позвонили. Гордеев так удивился, что забыл надеть хотя бы трусы.
На площадке стоял Кукольников. Молча он шагнул в квартиру и закрыл за собой дверь.
– Если мы сейчас не поговорим, – сказал Кукольников, – черт знает что будет.
Вот тут зазвонил телефон. Георгий Кукольников сделал извиняющее движение рукой, и Филипп увидел багровую полосу, которая начиналась от запястья и уходила под закатанный рукав (сентябрь стоял теплый). Гордеев почему-то расстроился из-за этой ссадины и еще успел удивиться своему расстройству, когда из трубки повалил голос Максима Родченко.