Однажды утром я получил письмо от адвоката, который обнаружил мои следы в документах компартии. Меня просили выступить в качестве свидетеля на процессе одного полицейского, обвиненного в сотрудничестве с немцами. Мне даже обещали возместить все затраты на поездку в город, с которым у меня были связаны воспоминания о самых опасных днях моей жизни. Я вспомнил, что у меня сохранился адрес девушки по имени Жаклин, забеременевшей от погибшего немецкого подводника. Теперь мне представлялась возможность выполнить оба моих обещания: первое, данное моряку-подводнику, и второе, данное французу-полицейскому в тот день, когда нас отправляли в концентрационный лагерь.
Меня поселили в небольшой дешевой гостинице, в которой все словно было предназначено для того, чтобы отбить у клиентов желание надолго обосноваться в ней. Гостиница находилась в двух шагах от мансарды, моего убежища, где я пережил романтическую идиллию с Милой, идиллию, о которой она так и не узнала.
Мне показалось, что освобождение ничего не изменило для обывателей. Тот же постоянно озабоченный вид, то же отсутствие интереса к пустым витринам. Но теперь меня уже не настораживал случайно брошенный взгляд какого-нибудь прохожего.
Дворец правосудия походил на большой универмаг в день распродажи. Множество посетителей устремлялось одновременно во всех направлениях, и их голоса сливались в сплошной рокот, гулко резонирующий под величественными сводами. Эта особенность, характерная для соборов, вероятно, была специально предусмотрена строителями с той же целью, что и для церквей — внушить людям страх и почтение к власти. У меня же от этой суеты закружилась голова.
Судьи строго соблюдали французские законы. Соблюдали с той же старательностью, с которой они несколькими неделями раньше соблюдали антисемитские законы нацистов. Я пришел к 9 часам утра, как предупредил меня адвокат, но никому не понадобился до 3 часов пополудни. Наконец, какой-то служащий пригласил меня в небольшую комнату, чтобы установить мою личность. Я назвал настоящую фамилию, под которой фигурировал в деле как свидетель. Когда он попросил документы, я протянул ему фальшивые. Он посмотрел на меня так, словно я нанес ему смертельное оскорбление. Потом он отвел меня в приемную, где я снова просидел около часа. Появился адвокат, обливавшийся потом и сильно расстроенный. Он сообщил мне, что мое свидетельство было признано недействительным, поскольку не было уверенности в моей личности. Он передал мне небольшую сумму в качестве возмещения моих расходов и вернулся, раздосадованный, в зал заседаний. Я так и не увидел полицейского, который еще недавно решал, кому жить, а кому умереть.
Жаклин жила в центре города, в небольшом ветхом здании. Я позвонил без особой уверенности, что застану ее дома. Когда же она открыла мне, я понял, что мне нечего было опасаться. Безволосой головой она походила на своего младенца. Прячась от дневного света за плотно закрытыми ставнями, она старалась скрыть покрывавшие лицо следы побоев, многочисленные синие и фиолетовые синяки. Тем не менее я разглядел, что она была красивой. Ее обвинили в том, что она сожительствовала с немцем, то есть, в том, на что в то время согласилась вся страна. Только если она делала это по любви, то страна исходила исключительно из шкурного интереса. По ее поведению, прежде всего, по тому, как она держалась, стараясь плотно сжимать колени, я понял, что некоторые добрые самаритяне сочетали приятное с унижением, которое они считали необходимым. Она негромко поблагодарила меня голосом глубоко виноватого существа. Отец ребенка рассказывал ей обо мне как о французе, на которого она может рассчитывать. Она задала мне несколько вопросов о человеке, которого она любила так недолго, словно я мог таким образом продлить ее кратковременное счастье. Подводник даже сказал ей, будто мы были друзьями, надеясь, что таким образом он будет несколько ближе к ней. Я мало что помнил о вечерних попойках в таверне, на которых он и его товарищи главным образом старались не думать о своей близкой гибели. Я сказал Жаклин, что мне запомнился отличный веселый парень. Как и большинство его товарищей по несчастью. Уходя, я оставил ей немного денег; весьма кстати оказались деньги, переданные мне адвокатом. И я обещал и в дальнейшем помогать ей, если возникнет такая необходимость. Когда она предложила мне стать крестным отцом ребенка, я отказался, сославшись на то, что я неверующий. Но я заверил ее, что если с ней что-нибудь случится и ребенок останется один, я позабочусь о нем.
Победители, коммунисты и голлисты, вернувшись в Париж, взяли власть в свои руки. Это было время примирения. Что касается коллаборационистов, то наиболее видные из них были казнены. Теперь требовалось распространить идею, согласно которой все остальные были участниками Сопротивления, хотя многие из них не всегда знали об этом. Царило всеобщее взаимопонимание. Позднее, намного позднее, дело дошло до того, что очередной кандидат в президенты мог оказаться и коллаборационистом, и участником Сопротивления одновременно. Таким образом, был положен конец весьма неудобному периоду нашей истории.
Дома меня встретила взволнованная мама. Она лучилась радостью, улыбка не сходила у нее с лица. Она сказала, что у нее есть для меня потрясающая новость. Ко мне приехала одна дама. Сейчас она ушла вместе с отцом и Агатой, которую только что взяли на работу машинисткой в редакцию «Юманите». Мать ожидала их возвращения часам к восьми вечера. Я знал, что мой отец способен на самый неожиданный поступок. Он может даже найти Милу. Думая об этом, я вкушал миг счастья, как задыхающийся глотает струйку свежего воздуха, ловя ветер ничем не замутненной радости. Поднявшись к себе, я кинулся на постель с ощущением полной свободы, абсолютной раскованности, словно школьник, удравший из интерната. Я был потрясен тем, что в реальной жизни существуют, оказывается, истории, имеющие счастливый конец. Когда вечером в дверь позвонили, мое сердце остановилось.
Осторожно шагая по ступенькам, пахнущим восковой мастикой, я спустился вниз. Сначала я увидел отца. Потом Агату. За ней стояла высокая худощавая женщина. Я сразу узнал ее. И мне страстно захотелось, чтобы на меня обрушился потолок. Клодин шагнула ко мне; в ее глазах светилась любовь. Я едва сдерживался, чтобы не заплакать. Не могу сказать, что я забыл ее. Просто я переместил ее на задний план сознания, не придавая воспоминаниям о ней то содержание, которого они заслуживали, если учесть недели томительного ожидания, проведенные рядом с ней в моем первом тайном убежище. Я поцеловал ее в щеку, стараясь не демонстрировать свое полное безразличие. Почувствовав, что у меня подкашиваются ноги, я рухнул на удачно оказавшийся рядом диван.
Обед прошел в почти полном молчании. Мне показалось, что вместо обычной еды в моей тарелке были помои. Потом отец сказал, что хочет поговорить со мной в кабинете, как это было в тот день, когда он сообщил мне о моей скорой кончине. Я понял, что сначала он объяснял отсутствие у меня радости по поводу встречи с Клодин накопившейся за последнее время усталостью. Теперь же он хотел расставить все точки над «i».
— Сын, мне стыдно за тебя. Это просто неприлично — так холодно встретить девушку, которая приютила тебя и заботилась о тебе несколько недель.
Не представляя, что ему ответить, я ожидал продолжения.
— Тем более, что у тебя была с ней любовная связь.
Я невнятно пробормотал, что никакой любовной связи не было.
— Но, в конце концов, ты же спал с ней! Или нет?
Мне удалось промямлить нечто о формальном согласии, что вдохновило отца на длинную обличительную речь.
— Для меня это одно и то же. Мы все должны отвечать за свои поступки. И уклоняться от ответственности никому не позволено. К тебе приехала замечательная девушка, воспитанная, получившая образование, которого у тебя нет. К ней хорошо относятся в партии, она любит тебя и была верна тебе все эти годы, пока ты воевал. Неужели ты хочешь, чтобы нам было стыдно за тебя?
Я не представлял, чем может закончиться спор с отцом. В общем-то, мне и возразить ему было особенно нечего. Конечно, я мог рассказать ему о Миле. Но с тем же успехом я мог петь дифирамбы Троцкому перед отъявленным сталинистом. И я повел себя, как побитый пес, поджавший хвост и не осмеливающийся поднять взгляд на хозяина. Финал нашей беседы был очевиден.
Клодин жила в мире ясном и определенном, ожидая, когда наступит последний и решительный бой. И, что ни говори, но она любила меня. Она не могла забыть те спокойные дни, проведенные наедине со мной, — ведь никаких других интимных воспоминаний у нее не было. Теперь она заняла видное место в моей жизни, уверенная в себе, опирающаяся на прежнюю нашу связь и пользующаяся полной поддержкой отца, который принял ее как невестку, не поинтересовавшись моим мнением.