* * *
Бортинженер Петр Степанович Сергеев изнемогал. Левая рука, прикипевшая к рычагам управления двигателями, затекла и отказывалась служить. Голова была как во хмелю, сознание сузилось и вмещало только восприятие и реализацию команд штурмана:
- Давай, Степаныч, чуть вправо: левому добавим, правому уберем. Так, хорошо. Теперь правому чуть добавим. А теперь чуть сдернем обоим.
Пальцы левой руки, охватывающие два крайних рычага, все время шевелились и подправляли проценты оборотов. Кисть, уставшая поворачивать головки влево-вправо, ныла тупой болью. За всю свою жизнь Сергееву не довелось столько раз - и так тонко и часто - менять режимы.
Самолет, вяло подчиняясь движениям его пальцев, медленно переваливался из крена в крен. Иногда совместными усилиями им со штурманом удавалось поймать нейтральное положение, и тогда можно было на секунды снять руку с рычагов и помассировать кисть. Он пробовал управлять рычагами с помощью обеих рук, потом только правой рукой, - не получалось, было неудобно и, в конечном счете, еще труднее. Командир экипажа не мог помочь ему, перемещая свои, синхронные рычаги на центральном пульте, потому что и рука его, и внимание были заняты работой с переключателем стабилизатора; кроме того, пилот никогда так точно не установит режим, как это делает бортинженер. И при заходе на посадку обычно пилот дает команду, цифру, проценты, а бортинженер устанавливает рычагами обороты по шкалам своих тахометров.
Да и отвлекать капитана от главного, сохранения скорости, было нельзя.
Многолетняя привычка устанавливать режим всем трем двигателям одновременно, постоянно подправляя обороты и приводя их к одному и тому же значению, мешала сейчас бортинженеру, давила на психику именно тем, что, борясь всю жизнь с разнотягом, нынче он должен был именно сам устанавливать разнотяг, да еще по командам штурмана, то влево, то вправо. Кроме того, при этих манипуляциях надо было сохранять общую суммарную тягу, чтобы сохранялась постоянная скорость полета, - а значит, все время считать, складывать и отнимать цифры. Уставший мозг уже начал путаться. Спасало только ощущение родного человека рядом, сознание того, что этот человек понимает его трудности и всей душой желает помочь. Виктор Данилыч и так отдавал ему команды ласково-небрежным тоном, в котором улавливалась спокойная уверенность профессионала.
- Может, местами поменяемся, а, Степаныч? - Штурман был всерьез обеспокоен, хватит ли до посадки сил инженеру, и так пережившему сильнейший стресс при тушении пожара. - Тут ты хоть двумя руками будешь работать, а то весь перекосился...
- Да ладно, Витюха, потерпим...
Если честно, бортинженер уже как-то философски относился к тому событию, которое теперь, в конце полета, стало для него далеким прошлым: казалось, целое столетие прошло с того момента, когда он, лихорадочно нажимая кнопки пожаротушения, с замиранием сердца ждал погасания проклятого табло. Ну, потушил; подумаешь, пожар... первый год летаем, что ли.
Теперь для него главным было порученное капитаном дело: держать крены, ну, и попутно, для штурмана, этот курс. Байкал большой, не проскочим. И он старательно, на пару со штурманом, при участии второго пилота, эти крены держал. Ведь, распределяя обязанности, Климов очень доходчиво объяснил:
- Кренов не допускать! Прозеваем крен, возникнет скольжение, машина опустит нос - и лови ее тогда. Держать крены! Из диапазона плюс-минус три градуса, максимум пять, - не выходить!
Поэтому Сергеев четко расставил для себя приоритеты: главное - равновесие самолета, а потом уже - состояние агрегатов и систем. Ну, не может уже теперь случиться, чтоб еще что-то отказало. Ящик Пандоры и так открыт настежь, все несчастья экипаж получил сполна, сверх меры, как никто другой.
Однако за параметрами работы систем он краем глаза следить успевал, комфорт в пассажирских салонах обеспечивал, топливо из групп баков вырабатывал равномерно, к собственной усталости относился хоть и стиснув зубы, но спокойно. Он был обеспокоен другим: вот-вот должна была загореться красная лампочка сигнализации малого остатка топлива.
- Петрович, торопиться надо! Две семьсот осталось! На режиме снижаемся, расход большой, минут на двадцать пять хватит, а там, может, бог даст еще пару-тройку минут - и все. Заначки нет!
Климов, попеременно со штурманом вглядывающийся в экран локатора, ловил курс в нужную, одному ему известную точку великого Байкала. Как ни старался он упреждать, но разворот затянулся, и со снижением немного запоздали. Уже траверз Селенги ушел назад, дальше море расширялось; слева под крыло подплывал длинный остров Ольхон, вдали, за сто шестьдесят километров, прямо по курсу, на экране отбивались крутые утесы Святого носа. Он бросил взгляд на высотомер: три сто. Вертикальная скорость - четыре-пять. Даже если снижаться по четыре метра в секунду: в минуту двести сорок метров, за четыре минуты потеряем километр высоты, за двенадцать минут - три...
- Успеем. Минут пятнадцать еще. Да пока выберем место, еще минуты три пройдем на малой высоте.
Климов говорил спокойным, чуть уставшим тоном, как о давно решенном, привычном, надоевшем, набившем уже оскомину деле. Никто из ребят, а больше всего мальчишка, не должны испытывать сомнений в безопасности посадки.
Старый капитан один знал, чего ему стоит этот спокойный тон, какое внутреннее напряжение он скрывает. Он сомневался, чуял и ожидал от стихии еще чего-то, какой-то опасности, которую мог не учесть. А думать, перебирать и вспоминать было некогда.
Штурман беспокойно заерзал на своем жестком креслице:
- Петрович, ты не забыл - на высотомере стоит давление 760, а Байкал-то над уровнем моря - 450 метров? Осталось до льда не три тысячи метров высоты, а две с половиной. По три метра в секунду - четырнадцать минут. При нашей скорости - это лететь километров сто десять. С этим курсом упремся в Святой Нос, надо прижаться чуть влево, к Ольхону. Давай возьмем курс тридцать пять.
Климов не успел ответить. Машину внезапно ударило под крыло мощным потоком, она накренилась и повалилась вправо, опуская нос. Сердце вместе с показаниями высотомера рухнуло вниз. Он только успел сказать себе: "Вот и все". Через открытую дверь из салона донесся общий крик полутора сотен глоток.
Фронт таки догнал их, как раз возле Ольхона. Климов с внезапным, поздним, безнадежным прозрением вдруг понял, предчувствие какой опасности так его угнетало. Это была сарма!
Огромный мир Байкала, не дождавшись, когда сдастся летящий над ним лайнер, перешел в наступление сам.
Пока самолет приближался к Байкалу, Димка Кузнецов успел сделать для себя кое-какие выводы.
Во-первых, мы еще живы, а значит, есть надежда, что полет окончится благополучно.
Если все окончится благополучно, надо долетать с Климовым программу ввода в строй. С таким инструктором, с таким капитаном, с таким человеком Димка теперь был готов идти в огонь и воду.
Димка за этот час узнал о своем капитане и его экипаже столько, сколько не узнал бы за год благополучных полетов. В этом экипаже он готов был теперь летать вторым пилотом хоть всю жизнь.
Дальше пошли мысли насчет заграницы и родины.
Легче всего - сбежать. Покинуть родину, найти себе другую. Это как бежать из одного экипажа, приспособиться к другому, потом к третьему...
"Они меня не бросили! Они меня вытащили! Они на меня надеются!" - Димка еще немного стеснялся этих, таких правильных, таких сусальных, таких тривиальных мыслей, выскажи которые вслух в группе современной молодежи, между дружками своими деловыми, он был бы осмеян.
А на смену этим мыслям приходили новые, еще более правильные, выспренные и пафосные.
"Из этого вот самолета не сбежишь, пройдешь с ним до конца. С вон теми пассажирами, которых везем. Они на нас надеются, верят в нас. В меня..." - Димке стало нехорошо, муторно на душе. Он не мог отогнать то очевидное, что высветилось перед ним в небе.
Он - недостоин этого доверия. Пока недостоин. Слаб.
Ему вдруг открылась одна, совершенно непредвиденная, безжалостная истина. В небе не солжешь. Даже самому себе. Тем более - самому себе. Здесь, под гнетом опасности, ты должен дать себе отчет: чего ты стоишь на этой земле, в этом небе, в этой стране, среди этих людей, что доверились тебе.
Он представил себе, что могут подумать о нем эти настоящие мужики, небесные трудяги. Ему стало тошно - Димка был очень самолюбив...
Он впервые задумался о людях, среди которых надо жить. Не о нужных, используемых для своих удобств, для карьеры личностях, а о людях вообще. Что думают люди о нем, выходя из самолета? А те, кто ждет на земле?
От следующей за этим мысли холодом сжалось сердце.
Что подумают о нем, идя за гробом? Что скажут? Ведь самолет еще не сел...
Он впервые постиг смысл древнего изречения "Memento more". Помни о смерти! Что скажут о тебе после тебя?