Ознакомительная версия.
Вдох застрял у меня в горле. Видимо, почувствовав мое внезапное оцепенение, сидевшая рядом подруга заглянула в газету, прочитала слово «скоропостижно», ахнула (она была знакома с Либединской)… и вдруг сказала: «Счастливая!». У подруги мама уже полгода умирала в больнице, подключенная к медаппаратуре.
Затем всю дорогу я смотрела на облака, вспоминая, что каких-нибудь несколько недель назад мы все сидели за столом у нас дома, в Маале-Адумим, и я любовалась нарядной, элегантной, как обычно, Лидией Борисовной, а позже, помогая убирать посуду, мой муж, повторял: «Восемьдесят пять лет! Какая острая память, какой взгляд ясный, какой великолепный юмор… Вот счастливая!»
В ней действительно в первую очередь поражали удивительная ясность мысли, сочетание доброжелательности с независимостью и абсолютной внутренней свободой.
Никогда не видела ее ворчащей, раздраженной, обозленной на что-то или кого-то.
Знаменитая, уже растиражированная фраза Либединской: «Пока мы злимся на жизнь, она проходит».
Однажды я услышала от нее:
— Моя бабушка говорила: «В молодости надо делать то, что хочется, а в старости НЕ делать того, чего НЕ хочется». И еще она говорила: «Запомни три НЕ: НЕ бояться, НЕ завидовать, НЕ ревновать. И ты всю жизнь будешь счастлива»…
Думаю, Лидия Борисовна Либединская, урожденная Толстая, была счастливым человеком.
Причем, бабушкиному завету «не бояться» часто следовала буквально.
— Лидия Борисовна! – восклицала я в очередной раз, обнаружив, что дверь квартиры не заперта. – Вы что, хотите, чтобы вас ограбили?!
Она невозмутимо отвечала:
— Пусть лучше один раз ограбят, чем всю жизнь трястись от страха.
А когда однажды ей позвонил из Переделкино сосед по даче, траурным голосом сообщив, что ночью Либединских, взломав дверь, ограбили, она спокойно отозвалась:
— Очень удачно, а то я как раз ключи от дачи потеряла…
Мне повезло довольно тесно общаться с Лидией Борисовной Либединской в те три года, с 2000-го по 2003-й, когда я работала в Москве. И после каждой встречи я с восхищением думала, что вот от такой бы старости не отказалась:
истинная женщина до мельчайших деталей, Лидия Борисовна всегда выглядела так, словно именно сегодня ее должны были чествовать в самом престижном зале столицы. Бус, колец, серег и прочей бижутерии ко всем нарядам у нее было не меньше, чем у какой-нибудь голливудской дивы, разве что не бриллиантов и изумрудов, а любимых ею полудрагоценных уральских самоцветов в серебре, львиную долю которых она покупала в лавочке рядом с домом, в Лаврушинском.
Вообще тратила деньги со вкусом и удовольствием. Зять, Игорь Губерман, говорил, бывало: «Моя теща ходит со скоростью ста шекелей в час», – это, разумеется, измерение скорости на те зимние месяцы, когда Лидия Борисовна оказывалась в Иерусалиме, где живут две дочери и целый отряд внуков и правнуков.
Она вообще любила и понимала толк в красивых вещах, не обязательно дорогих, и дарить любила, и как-то всегда подарок приходился в самое яблочко. Я сейчас хожу по дому и то и дело натыкаюсь на подарки Лидии Борисовны, ставшие любимыми обиходными вещами, привычными глазу и руке.
Однажды она уехала вот так на зимние месяцы в Израиль, и в Москве стало пустовато. Я с работы позвонила в Иерусалим. Взял трубку Игорь.
— Как там моя Л.Б.? – спросила я. – Вы ее не обижаете?
— Кто ж ее может обидеть, – сказал он. – Здесь вокруг нее три дочери — Тата, Лола и Ниночка. Я их вожу по всей стране с утра до вечера. И всем говорю, что у меня сейчас не машина, а Малый театр: сразу «Три сестры» и «Гроза».
И мы одновременно рассмеялись — неугомонность и страсть к путешествиям и поездкам «тещеньки» была общеизвестна. Обожала разъезжать по Израилю. В Иерусалиме просыпаясь по утрам, спрашивала: «Ну, куда сегодня едем?»
Домашние старались украсить ее «курортные зимы» поездками, встречами, интересным гостеванием… Как-то Игорь договорился о вечере Либединской в одном из хостелей в Иерусалиме — это муниципальные дома для пожилых репатриантов. Лидия Борисовна с успехом выступила, ей вручили небольшой гонорар. Она была чрезвычайно довольна. По пути к машине споткнулась о бордюр — но обошлось, не упала! – и спокойно заметила:
— Глупо, имея такие деньги в кармане, ломать шейку бедра.
У меня нет ни малейшего сомнения, что гонорар был потрачен тут же на какую-нибудь восхитительную чепуху — подарки, сувениры, какие-нибудь бусы, кольца для салфеток…
* * *
В отрочестве, в музыкальной школе я училась у строгой учительницы, одинокой и суровой старой девы, – она славилась не слишком церемонными педагогическими приемами. Чувствительно тыча острым пальцем мне между тощих лопаток, покрикивала: «Сидишь, как корова! Держи спину! От манеры держать спину зависит манера игры!»
Почему я вспомнила ее сейчас, когда пишу о Либединской?
Потому что в присутствии Лидии Борисовны я неизменно внутренне подбиралась, внимательней следила за произнесенными словами, ясно ощущая, что от манеры «держать спину» зависит манера жить.
Я никогда не вела дневников и вообще чужда всякой «архивности», всякой заботе о конспектировании прожитых дней, но иногда после встреч с друзьями записываю обрывки диалогов, шутки, какие-то детали — обычная скопидомская писательская работа, когда не можешь позволить, чтоб и колосок упал с твоей телеги… На днях, неотвязно думая о Лидии Борисовне, перетрясла бумажные свои манатки, переворошила закрома… Там несколько записей о Либединской, сделанных бегло, почти конспективно, впрок — чтобы не забыть, не растерять. Все вперемешку, по-домашнему, без указания дат… Как правило, потом, в работе, такое сырье переплавляется, преображается литературно, выстраивается пословно-повзводно, чтобы занять необходимое, точное, свое место в каком-нибудь рассказе, романе или эссе…
Но именно эти записи — летучие, вневременные — мне вдруг захотелось оставить в том виде, как они записывались: на ночь глядя, после застолья, не всегда на трезвую голову, под живым «гудящим» впечатлением от общего разговора…
* * *
«…Вечер у нас дома с художником Борисом Жутовским и Л.Б. Они перемывают кости знакомым — остроумно, изящно и без той дозы яда, которая делает разговор сплетней. Впрочем, рассуждая о судьбе писателя N., касаются его жены, якобы страшной стервы, отравившей ему жизнь, отвадившей друзей от дома… наперебой вспоминают очередную невообразимую историю, связанную с этой дамочкой. Я некоторое время завороженно слушаю двух блестящих рассказчиков и наконец вслух замечаю, что бабенка-то, по всему видать, редкий экземпляр…
На что графиня Толстая уверенно отвечает: „Да что вы, таких навалом!“
Чуть позже она просит „стаканчик воды, можно из-под крана“. Я ахаю и принимаюсь перечислять ужасы про сырую московскую воду, рассказанные недавно одним микробиологом. На что Л.Б. невозмутимо замечает: „Не понимаю, чем вареные микробы лучше сырых“…»
* * *
«…Сегодня были в гостях у Лидии Борисовны, сидели по-домашнему, на кухне, среди ее потрясающей коллекции кухонных досок разных стилей, стран, авторов и времен. Вся стена завешана „безпросветно“.
Я немедленно вспомнила рассказанный Губерманом случай — о том, как он с Л.Б. однажды в Иерусалиме навестил писательницу Руфь Зернову. И как „тещенька“ весь вечер мечтательно глядела на две расписные доски у той на стене, а потом проговорила: „Какие у вас доски красивые и, главное, почти одинаковые… А у меня ни одной нет…“
— Понимаешь, Руфи ничего не оставалось, как снять со стены одну доску и подарить теще, – рассказывал Игорь. – Видно было, как не хотелось ей расставаться с вещью… Она чуть не плакала. Но деваться-то некуда. А теща не кривила душой — у нее здесь, в Израиле, действительно нет ни одной расписной доски. В Москве, правда, триста пятьдесят… Когда мы вышли, я спросил: „Тещенька, а на что вам сдалась эта паршивая дощечка?“ Она пожала плечами и жалобно, так: „Сама не знаю… Как-то неудобно получилось…“
Сначала говорили о том, что сейчас принято среди интеллигенции ругать колоссальное строительство в Москве, помпезность, безвкусицу архитектуры.
— А мне нравится, – сказала Лидия Борисовна. – Я люблю размах! Москва такая красавица: чисто, освещение роскошное… Это все любители обшарпанных стен и поэтических развалин тоскуют по помойкам…
И заговорила о прочитанной только что книге воспоминаний Александра Леонидовича Пастернака, брата поэта. Тот в двадцатые годы приехал в Берлин к родителям и был потрясен комфортабельностью быта: бесшумностью газа, теплом, светом, уютом…
— Это как раз в те годы, когда в России была полнейшая разруха, керосинки, примусы…
— Но ведь до революции, до всего этого кошмара… – попыталась возразить я.
Ознакомительная версия.