2
Отправляясь на встречу с Эмилем Беджети, Ласло почувствовал, что ему сдавило грудь, как будто он выкурил целую упаковку «Гаванитос» вместо привычных двух. Парижский воздух казался разреженным и спертым. Чувство было такое, словно дышишь через соломинку, и он забеспокоился. Спросил себя, не признак ли это чего-нибудь серьезного.
В кабинете биологии его школы были выставлены запечатанные бутылки с препарированными органами, человеческими и разных животных, которые служили учебными пособиями. Он был уверен, что среди них было и легкое, которое плавало себе в сиропе, напоминая нарост на коре дерева или на обломке скалы, и которое он даже в детстве не мог представить в качестве органа, отвечающего за человеческую речь и смех. Там же, в кабинете биологии, он выучил разные таинственные слова: альвеолы, плевра, газообмен, которые сейчас почти ничего для него не значили. К стыду своему, он очень мало знал о том, что происходит в мире под его кожей, хотя в ближайшие десять — пятнадцать лет ему неизбежно придется пройти нечто вроде ускоренного курса обучения. К примеру, он знал, что сердце разделено на камеры, как пистолет, но было этих камер две или три? Четыре? Темно ли внутри человеческого тела? Есть ли там цвета?
Он остановился напротив агентства «Эр Франс» на Реннской улице и наклонился вперед, приняв позу, в которой ему было легче дышать. «Сегодня мне нельзя быть стариком», — подумал он. Сегодня ему понадобятся ясность ума и сила духа, воля, незамутненная мыслями о смерти, и он снова подумал о предстоящей встрече, о лежащей у него в бумажнике записке, которую вчера утром или позавчера вечером подсунули в его бумаги в университете. Лист формата А4 в коричневом конверте. Без адреса, без подписи.
«Терраса кафе в „Монд араб“[37] Среда, 16. 00».
Его первым побуждением было бросить ее в металлический лоток на письменном столе — «долгий ящик», в который он складывал все, что не собирался просматривать в ближайшее время. У него были дела. Лекция по Грабалу, десяток студенческих сочинений на проверку. Но за следующий час он несколько раз брался за записку и перечитывал ее, как будто сообщение, которое вряд ли могло быть более прямым и кратким, было зашифровано. В конце концов, зарычав от нетерпения, он скомкал ее и запустил в мусорную корзину в противоположном углу кабинета, но через несколько минут выудил обратно, аккуратно сложил и засунул в бумажник, рядом с фотографией, на которой стоял с матерью, держа ее за руку, перед их старым домом на набережной Сечени.
Вернувшись домой — Курт был на вечерних занятиях йогой, — он подержал записку над лампой в кабинете. Конечно, он ожидал чего-то подобного с того самого звонка в ночь после званого ужина, но теперь он почему-то вдруг почувствовал себя причастным к тому, что с ним случилось, будто сам согласился на это, если не напросился. Он решил уничтожить записку, разорвав ее на клочки, такие мелкие, чтобы никто не смог ее восстановить. (Кто? Курт? Или Гарбары, ворующие общественный мусор?) Или — это было бы намного надежнее и мудрее — сжечь ее в пепельнице или даже спустить в унитаз, хотя в первом случае останется стойкий запах горелой бумаги, а во втором он рискует вновь увидеть клочки записки, вынырнувшие из недр канализационной трубы. При всех своих достоинствах, канализация времен Пятой республики — в случае с его туалетом речь, пожалуй, шла скорее о Четвертой — была далека от совершенства.
Он измерил шагами кабинет, посмеялся над собой, прочитал заметку из старой «Либерасьон» (Курт хранил все газеты, чтобы потом сдать в макулатуру), просмотрел с десяток страниц последнего черновика своей новой пьесы под названием «L’un ou l’autre»[38]. Для пущей безопасности он принял решение выбросить записку в урну на улице подальше от своего дома. Люди постоянно что-нибудь выбрасывают. Это не вызовет ни малейшего подозрения.
Тот вечер он провел с Лоранс Уайли в баре на бульваре Менильмонтан, в том самом баре, где Франклин приобрел у полицейского пистолет. Было совершенно очевидно, что она выпила дома перед тем, как встретиться с ним, и ей хватило одного бокала «Рикара», чтобы завести старую пластинку. Франклин пропускает приемы у врача. Ночью у Франклина было таинственное недомогание. Франклин отпускает «шуточки» насчет самоубийства. Самой свежей новостью был скандал с консьержкой, мадам Барбоссб, которую Франклин обвинил в том, что она за ним шпионит. Ласло заметил, что она, возможно, действительно шпионит. Это ее работа. Но Франклин заставил бедную женщину разрыдаться, обозвав ее «коллабо»[39]. Это ее-то, чей отец геройски погиб в уличном бою в августе сорок четвертого, спасая товарищей, спасая Францию! Разумеется, вмешались соседи. Просто чудо, что они не вызвали полицию. Ласло согласился, что это действительно неприятно, настоящий конфликт, и пообещал еще раз поговорить с Франклином, хотя наотрез отказался выполнить просьбу Лоранс и поговорить заодно и с врачом Франклина, немцем неопределенной сексуальной ориентации, чья приемная была всегда забита художниками, писателями и танцовщиками с их венерическими болезнями и мнимыми опухолями головного мозга.
В полночь он проводил ее домой на улицу Дегерри, обнял, чтобы не тратить слов на утешение, и сел на метро в Пармантье. Мусорных урн было достаточно и на станции, и на улицах, но записка осталась у него в бумажнике. Он не понимал, что на него вдруг нашло, ведь неврастеником он вроде никогда не был. Или сработала старая привычка к конспирации? Как-никак он вырос при Ракоши[40] и AVH[41], когда осведомители были повсюду, и это считалось само собой разумеющимся. Но он живет во Франции уже сорок лет! Возможно ли, чтобы старые инстинкты было так легко разбудить? Он в этом сомневался и, поднимаясь в лифте к себе в квартиру, вдруг понял, что ведет себя как человек, решившийся на действия, которые пока не может перед собой оправдать, как будто их причина — или то, что могло за нее сойти, дурацкие попытки самооправдания — выглядывала из-за его истинных намерений, как шило из мешка. Курт уже вернулся и, стоя на кухне в нижнем белье, жевал бутерброд с медом. Он продемонстрировал новую асану, которую разучил на занятиях йогой. Ласло выдал историю Франклина и консьержки, которая в его изложении потеряла налет мелодрамы и казалась просто забавной. Они посидели еще, потом перебрались в спальню и прошли через прелюдию любовных ласк, но через двадцать минут — таким парализующим действием обладал его секрет — Ласло, распростершись на спине Курта, словно единственный уцелевший после стремительной кавалерийской атаки, был вынужден признать поражение.
— Перебрал с вином, — сказал он. — Прости.
— Спи, — добродушно ответил Курт.
Они были давними любовниками, и неудачи предусматривались по сценарию. Это случилось ночью во вторник.
В среду после обеда, решив прогуляться до «Монд араб» пешком, Ласло предпочел пройти по Реннской улице до бульвара Сен-Жермен, вместо того чтобы срезать у Пантеона с риском наскочить на кого-нибудь из коллег по университету. Была половина четвертого, жара, кафе забиты жизнерадостными американцами. Люди с рюкзаками разглядывали карты путеводителей, перед станцией метро «Сен-Жермен» шарманщик выводил сентиментальную мелодию, у его ног стояла корзина, в которой дремала маленькая собачка. Ласло на ходу повторял заготовленную для Эмиля Беджети речь, изо всех сил стараясь удержаться на грани между снисходительностью и суровостью. Я пишу пьесы, мой друг, и мое дело — наблюдать, а потом как можно честнее рассказывать. Вот и все. Естественно, я сочувствую вашему положению. Но давайте серьезно — чего вы от меня хотите? Если речь идет о том, чтобы подписать петицию или, может быть, написать статью в газету, на это я мог бы пойти, хотя вы не должны переоценивать мое влияние. Прежде всего, не просите меня вмешиваться в дела других людей. Такие действия, пусть и с благими намерениями, плохо заканчиваются…
Он представил, что они завершат встречу стаканами мятного чая на террасе кафе, а потом он, Ласло, пойдет домой и расскажет обо всем Курту, они посмеются, откроют бутылку «Сансерра», поставят Пуччини, и жизнь пойдет дальше своим чередом, споткнувшись лишь на секунду. Как просто! Он тешился этими фантазиями несколько минут, пока не дошел до башни «Монд араб», которая возвышалась над рекой в кольчуге из металлических плиток — каждая с диафрагмой, как у фотокамеры, которая то сжималась, то расширялась в зависимости от силы освещения — и была, он сразу это признал, в высшей степени эффектным местом для свиданий.
Прозрачные лифты внутри здания доставляли посетителей к библиотеке или на крышу, и Ласло поехал наверх в компании студента-араба — высокого бородатого типа, одним своим видом излучающего превосходство, — и двух парижаночек подросткового возраста, одетых в нечто вроде плотно облегающих хлопковых ночных рубашек, за которые кое-где в мире им бы устроили порку. (Конечно, окажись он сам в краях, где господствует суровая теократия, поркой бы дело не ограничилось.)