Я долго с недоверием относился к известию о том, что оказался в числе избранных. Обычно в подобных чудесных мероприятиях принимали участие дети крупных иерархов и их влиятельных любовниц, обладавшие блестящим умом белые, или спортивно одаренные черные, но никак не такие, как я. Этому противоречило учение Дарвина, и все тут.
Белые вели свое происхождение от конкистадоров. Он были потомками самых воинственных, знатных и умных из них. Естественно и логично, что они унаследовали лучшие качества своих предков, но мало того, из них еще и выжили лишь лучшие. Всегда выживают лучшие. Кроме того, последние революционные десятилетия способствовали тому, чтобы их великолепные качества отшлифовались еще лучше. Доступ к лучшим библиотекам и кладовым богатых буржуазных особняков Старой Гаваны или огромных поместий на сахарных плантациях содействовал тому, чтобы усовершенствовать их тела и души, закаленные дисциплиной лучших колледжей. Разве сам наш Главнокомандующий не был в свое время одним из самых прилежных и любимых учеников отцов-иезуитов? Это что касается белых.
А что можно сказать о черных? Уж они-то представляли собой прямое подтверждение теории Дарвина. Лишь самые физически крепкие, во-первых, выжили во время плавания через Атлантический океан на невольничьих судах, во-вторых, пережили все тяготы рабского труда; наконец, не умерли от косивших их многочисленных тяжких болезней, голода и нищеты. Поэтому те, кто выжил, были могучими атлетами. Они сохранили, а лучше сказать, улучшили свои природные данные, превратились в настоящих роботов из мускулов, великолепные человеческие механизмы, которые революция еще дополнительно усовершенствовала, дав им образование и удовлетворив их многовековой голод; предоставила им жилье и вытащила их из убогих хижин и болот, избавив от лихорадки, от малярии, от слепоты… и от многих душевных болезней.
Я был наполовину белым, наполовину черным и подозревал, что не унаследовал ни одной из добродетелей, на которые мог бы рассчитывать. Мой отец не был потомком конкистадора. Моя мать была танцовщицей, бабка — полуведьмой, и лишь мой дядя оставался доблестным воином лукуми, атлетом, на которого я совсем не был похож. Так чем же объяснить мое включение в десант счастливчиков?
Я был воспитан в системе ценностей, превращавших Кремль в настоящие врата Рая, а Иисуса — в своего рода общего семейного предка, очень доброго, но не более того. Мои святые, мои ангелы-хранители составляли часть номенклатуры, и их звали Брежнев и Хрущев. А божествами, по всей видимости, были Сталин и Ленин. Мне внушали, что Рай на Земле наступит, когда исчезнут классовые различия, а с ними и государство. Мао Цзэдун назвал свое детище «Государством Великой Гармонии». Что же это такое, если не рай?
Моя кровь лукуми призывала меня к тому, чтобы я воспринимал все это как должное. Но моя галисийская кровь заставляла меня сомневаться. В том числе и в самой моей готовности принять все так, как учили меня мои африканские предки. И я усомнился. Усомнился окончательно и бесповоротно.
И теперь эта моя галисийская кровь внушает мне, когда я вижу что-то слишком уж красивое, что подобная идеальная красоты не может быть правдой. Возможно, кто-то подумает, что такой образ мыслей продиктован полностью завладевшей моим сознанием схоластикой. Но он ошибается. Хотя нельзя отрицать, что схоластика в какой-то мере служит мне опорой. Я изначально сомневаюсь в возможности существования идеальной доброты или красоты и в результате оказываюсь способен обезопасить себя от безудержных эмоций, которые могли бы меня захлестнуть. Я уже говорил, что не склонен к проявлению энтузиазма ни по какому поводу.
С другой стороны, моя кровь лукуми тоже определяет мое поведение, и я сопротивляюсь любой форме подчинения, всякого рода ограничению, пытающемуся сломить мою волю, любому неоправданному принуждению. Я недоверчивый галисиец и строптивый лукуми. И ничего тут не поделаешь. Сейчас это уже приобрело окончательный и бесповоротный характер, а тогда, о, тогда… тогда я еще чему-то верил, немногому, но все-таки чему-то; во всяком случае, достаточно для того, чтобы быть тем, кем я был: юношей, только-только оставляющим позади свое детство.
То, что я поеду в Москву, да еще в составе делегации, принимавшей участие в Фестивале молодежи, который на самом деле был чем-то вроде спортивной олимпиады, вызывало во мне попеременно то восторг, то недоверие. Дело в том, что хоть я и отправлялся туда в составе шахматной команды, а шахматы были игрой, в которой я имел несомненные успехи, но две или три допущенные в ходе отборочных игр ошибки поставили под сомнение мою квалификацию. В конце концов, судьи решили вопрос в мою пользу, подозреваю, что по указке сверху.
Мой дядя успокоил меня, заверив, что это награда за мой революционный дух, за продемонстрированные высокие способности и что я еду в Москву не только для того, чтобы пополнить нашу шахматную команду, но и для того, чтобы благодаря мне и другим членам делегации, многие из которых были детьми важных иерархов режима, все узнали, что революция сплачивает силы труда и культуры, разума и спорта, белых и черных, простых и великих на братском фундаменте равенства с представителями всех рас и народностей, сделавших этот мир достойным и пригодным для проживания прежде всего благодаря марксистской науке, ибо все мы братья, все мы пролетарии. Вот что он мне тогда сказал.
— И ты должен использовать эту возможность. Обязан использовать! Ты меня слышишь, негр? — почти кричал мне дядя, возможно, желая таким образом дать понять, что он тоже знаком с реальностью нашей жизни.
Университет Патриса Лумумбы был открыт в 1960 году, и две трети его студентов были выходцами из стран Африки, Азии и Латинской Америки. Русским удавалось попасть туда с большим трудом. Как это происходило и в других революционных широтах сего обширного мира, они должны были принадлежать семьям партийных боссов, быть лояльными по отношению к режиму и активно заниматься комсомольской работой; иными словами, они должны были быть «настоящими борцами идеологического фронта» и не совершать никаких глупостей, ибо только в таком случае могла быть сохранена их революционная целостность при постоянном контакте с иностранцами, то есть с такими, как я.
До 1982 года Университет располагался в старом военном корпусе, но когда я приехал в Россию, уже существовал новый университетский городок площадью более семидесяти гектаров, построенный на улице Миклухо-Маклая. К настоящему времени в нем прошли курс обучения более тридцати тысяч специалистов, работающих в ста пятидесяти шести странах мира. Теперь это учебное заведение называется Университет Дружбы Народов.
Должен признать, что идея была прекрасной, и она освещала мир, а вместе с ним и населяющие его души, и этот свет вел за собой всех, кто попадал на вышеупомянутую улицу Миклухо-Маклая в дни праздника солидарности трудящихся, когда по ней проходили колонны иностранных студентов. Впрочем, иностранцы там встречались всегда, не только в праздничные дни. Но праздничные дни — совсем другое дело. Тогда барабаны и флейты парней вроде меня, мулатов или черных как уголь наполняли радостными ритмами воздух дворов района Беляево, где находится улица, носящая имя русского путешественника. Думается, Миклухо-Маклай и сам с удовольствием подарил бы ей свое имя, чтобы жители района не испытывали страха перед революционными чернокожими собратьями, такими, как я, как не боялись его самого воинственные папуасы, полностью ему доверявшие. Эта мысль посетила меня вскоре после приезда в Москву.
По прошествии нескольких месяцев мои мысли направятся в иное русло. Я стал подозревать, что если Миклухо-Маклай действительно мог руководствоваться гуманными соображениями, то Патрис Лумумба, пожалуй, мог бы дать свое имя университету с тем, чтобы увековечить в памяти студентов идею о том, что борьба против мирового империализма вредна для здоровья и по ее вине ты вполне можешь лишиться головы. Добившись независимости для своего родного Конго, Лумумба вскоре погиб. И хотя прошло уже столько лет, эта ироничная мысль не покидает меня.
Путешествие было очень утомительным, но захватывающим. Позволю себе не останавливаться на том, что ему предшествовало. Близость предстоящего отъезда резко усиливало мое душевное волнение всякий раз, как бабка брала меня с собой в поездках из Гаваны в Матансас и обратно. Я недавно упомянул, что в тот год я только-только оставлял позади свое детство; теперь наконец-то можно было сказать, что я перестал быть ребенком. Я уже был мужчиной, но мужчиной молодым и незрелым, способным из-за какого-то путешествия лишиться сна.
Едва мы оказались на борту самолета Туполев, вознесшего нас к небесам из аэропорта Хосе Марти, наша нервозность прорвалась наружу песнями. И в небесах зазвучал советский «Марш пионерских дружин»: