Все, что делают скучные парочки. Иногда Шон готовил обед, а я зажигала свечи. Мы ходили в кино, провели выходные в Будапеште. Мы даже гулять ходили, являлись миру бок о бок, Шон держал меня за руку. Он гордился мной, разбирался в моих нарядах и подсказывал, что надеть. Ему хотелось, чтобы я была красавицей. Все ради официантов и прочих чужаков — с друзьями он меня не знакомил. И меня это вполне устраивало. Никто не давит.
Как-то вечером мы отправились в «Фэллон и Бёрн», и тут возле нашего столика остановилась какая-то женщина.
— Подумать только! — воскликнула она. — Кто это тут у нас?
Я ее не знала.
— Привет-привет, — откликнулся Шон.
— Полюбуйтесь-ка на него!
Пьяная баба средних лет. Та самая специалистка по налогам из Монтрё. Она поболтала с минуту и проследовала к своему столику. Уселась со своими друзьями и помахала мне ручкой — слегка, с насмешкой.
— Не обращай внимания, — посоветовал Шон.
— Особо и не обращаю, — ответила я, уткнувшись в тарелку. — До чего ж она старая!
Шон поглядел на меня будто издалека, где ему было очень одиноко.
— Не всегда же она так выглядела, — сказал он.
— Не всегда — это когда?
— Ну… довольно давно.
После паузы он добавил, как будто желая непременно напомнить мне, что такова участь всякой плоти:
— Ей было тогда столько же лет, сколько тебе сейчас.
И, целуя, прикусил мне губу.
То-то она визжала и корчилась, его зомби-жена. Порой мне казалось — изредка, яркими вспышками, — что я превращаюсь в нее.
Я должна ему доверять, твердил Шон. Вторая наша ссора, когда я ждала-ждала его, а он приехал домой очень поздно. Должна ему доверять, потому что он всем ради меня пожертвовал. Должна доверять, потому что Эйлин не верила ни единому его слову. Он так больше не может. Иногда ему казалось, будто Эйлин нарочно будит в себе ревность, будто ревность встроена в ее сексуальную природу.
Тут-то я и призадумалась.
Пока что мы отказались от чатни с помидорами, и я почти перестала покупать сыр.
— Иди в постель.
— Минуточку.
— Иди в постель.
— Я сказал: минуточку.
— Ты сказал это минуту назад.
Шон уверял, что я спасла ему жизнь.
«Ты спасла мне жизнь», — твердил он. И все во мне осуждал. Слишком много ем, слишком громко смеюсь. Не позволил мне заказать в ресторане лобстер: примусь высасывать мякоть из клешней — жуткое зрелище. Он хватал меня за бедра и щупал, проверяя, нет ли жира. Если бы не я, говорил он. Если бы не ты — и целовал меня в шею, сбоку, приподняв волосы.
Ему я спасла жизнь.
А мама все так же мертва.
Снег не предъявляет обвинений, не более, чем все прочие. Но я одна и не знаю, надолго ли. В Интернете — ничего интересного. Телевизор знай себе шуршит. Сегодня я уволила двух сотрудниц в Дандолке. Пришлось их отпустить. А теперь сижу перед ноутбуком, с телефоном в руке, и гадаю, к чему я пришла. И как далеко зашла, и когда все пошло не так. Если пошло не так. Но ведь все нормально. Все в порядке, я уже устала твердить: все в порядке.
Что он сказал напоследок из Будапешта?
— Спокойной ночи, красотка.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, любовь моя. — Шепотом, оба, уходя с линии.
— Спокойной. — Словно соприкасаясь кончиками пальцев.
— Спокойной.
Всё.
Оставь последний танец для меня[30]
В те первые месяцы в Тереньюре Шон не заговаривал об Иви, почти не упоминал ее имени, а я, дура, и не догадывалась, что ему даже имя ее больно произнести.
Никто к нам не приходил. Это казалось странно, потому что прежде дом всегда был открыт, мама даже ворчала порой, сколько народу заявляется чуть ли не без предупреждения. Но никто не заявлялся к распутникам, любовникам, разрушителям семей, обосновавшимся в № 4. Телефон заглох, мы даже не платили за него.
Я пожаловалась Фиахру: «Мы стали париями», и, чтобы утешить меня, он приехал к нам утром в субботу с пакетом круассанов и детской коляской размером с автомобиль.
Заталкивали ее в дом и парковали в прихожей мы все втроем. В разгар операции долговязый и тощий Фиахр сложился пополам над коляской и отстегнул ремни. Вытащил малютку, передал ее Шону, и тот, нисколько не удивившись, одной рукой придержал ее на бедре, а другой подтолкнул коляску ближе к стене. Малышка потянулась к отцу точно в тот момент, когда Шон ее возвращал, простое, слаженное движение, вот только Шон потянулся следом и зарылся лицом в тонкие светлые волосики.
И еще дальше потянулся за ней. Вдохнул ее аромат.
Это выглядело противоестественно. С тем же успехом они могли целоваться, эти двое мужчин, мой любовник и мой приятель, странно соединенные этим существом, состоящим из огромных голубых глаз, своеволия и дрыганья.
Шон не заглядывал ей в глаза. Он все принюхивался к детской головке, плотно сомкнув веки.
— Аккуратнее, мы ее мылом не моем, — предупредил Фиахр, и Шон удовлетворенно крякнул.
— Кто у нас такой славный? — спросил он, откидываясь назад, чтобы разглядеть девочку. Она уже прочно сидела у Фиахра на руках, и Шон слегка поболтал ее ножкой, свисающей с отцовского локтя. — Кто тут самый замечательный?
Я не говорю, что это был сексуальный акт, но это был акт величайшей физической близости, и происходил он в прихожей дома моей матери, а я стояла с пакетом теплых круссанов в руках и смотрела.
— Кофе? — предложила я.
— Хорошо бы.
— Да, пожалуйста.
Но никто не стронулся с места.
После приступа детолюбия Шон перестал замечать девочку, которая — теперь-то я разглядела — и впрямь была прехорошенькой. Она сидела на коленях у отца и старательно, чуть ли не набожно вкушала круассан, а Фиахр тем временем рассказывал о своей жизни папаши-домохозяина. Как-то раз он стоял в очереди за пособием на Камберленд-стрит, там полно нарков, и его круглоглазая дочка сидела рядом в своей коляске-«хаммере», и вдруг парень впереди вытаскивает белый пластиковый ножичек, в киосках такие продаются, для разрезания бумаг, и орет: «Я себя порежу, порежу, бля!» Коп натянул резиновые перчатки и, сам здоровенный, легким шагом двинулся к нарушителю спокойствия.
— Господи боже!
Шон склонился над кухонным столиком, изнемогая от смеха. Поправил кофейник на плите. Подошел к мусорному ведру и поправил край мусорного пакета. Сходил в коридор, словно услышал стук в дверь, потом вернулся. До меня дошло: он вовсе не избегает ребенка, нет, он кружит вокруг малышки, подкрадывается, удаляется и снова подкрадывается. Словно персонаж Дэвида Аттенборо,[31] говорила я ему потом, альфа-самец гориллы, забывший, откуда берутся детеныши, и тут вдруг мамаша горилла рожает, и он в полной растерянности, не знает, что делать с новорожденным. Укачивать? Сожрать? Выкинуть в кусты и забыть?
— Ты закончила? — спросил он.
— Возможно.
— Хорошо, — сказал Шон, вышел из кухни и пропал на три дня.
Дура я, дура. Не из-за Эйлин он переживал. Это страдание, с которым мне пришлось жить, и постоянно его нянчить, и стараться ничем не обострять, — имя этому страданию было Иви.
— Я подвел ее, — сказал Шон.
Он стоял у кухонного столика, спиной к окну, в той же позе, на том же месте, откуда наблюдал, как дочка Фиахра мажет рот абрикосовым джемом. Наступил июль, а мы еще ничего не решили, даже насчет отпуска. Шон потер руками лицо, потом почесал затылок. Рот и подбородок скривились, глаза плотно зажмурились. Из горла вырвался тонкий писк, между сомкнутыми веками просочились слезы — прозрачные, круглые.
Он плакал, и было видно, что плакать он не умел. Очаровательный Шон, рыдая, переставал быть очаровательным. Он плакал, словно мутант, перекрученное, вросшее само в себя чудище.
Длился этот кошмар недолго. Я сделала Шону «Кровавую Мэри», и он присел к столу. Не позволял ни обнять, ни притронуться, да я бы и не осмелилась. Как же он мог, твердил Шон. Предать ребенка, это же немыслимо. Непостижимо — предать ребенка. А он это сделал. Совершил немыслимый, непостижимый поступок.
Спустя много часов, в темноте, я обнимала его и шептала, что иначе в этой жизни не бывает. Тут сплошь — неудачи, ошибки, предательства.
В конце августа Шон повез меня в Будапешт в награду за лето, потерянное в любви к женатому мужчине. Мы гуляли по берегу Дуная и обсуждали его планы. Тогда-то он и заговорил об Иви.
Ей было четыре, рассказывал он, когда она свалилась с качелей на заднем дворе в Эннискерри, и они опасались сотрясения. Няня-иностранка даже не заметила, как это случилось: она подняла голову и увидела, что ребенок исчез, а пластиковое сиденье еще покачивается. В полшестого вечера, вернувшись с работы, Эйлин застала дочку в непробудном сне. Из уголка рта вытекла и уже засохла струйка крови — совсем немного, Иви прикусила щеку изнутри, — и штанишки были грязные.