Что говорить, нервишки ни к черту, а ведь всегда хотелось быть сильным и невозмутимым, как майор Гленарван из романа Жюля Верна «Дети капитана Гранта». Поздновато, дружище. Вроде бы жизнь постепенно вымораживает чувства, иссушает их, с годами невольно черствеешь и ко многому начинаешь относиться гораздо спокойней, а вот поди ж ты, сентиментальность тут как тут. Иное воспоминание способно вызвать целую бурю эмоций. Или музыка. Или неожиданный знак внимания… Да все что угодно, о чем сам и не подозреваешь.
Не так давно Амалия принесла туесок с отборной, красной, как кровь, клубникой, которая якобы выросла у них на даче. Сладкий клубничный дух заполнял квартиру даже после того, как сочная вкусная ягода была съедена. Мы ели ее со сметаной – так, как когда-то я ел ее в детстве, купленную мамой на рынке. Стоило произнести слово «мама», как подбородок предательски задергался. А ведь это могло произойти и при слове «сметана» или еще каком-то – явный симптом маразма. Амалия наслаждалась вместе со мной и даже пристанывала: ах, как вкусно! как вкусно!
Оказывается, в их семье со сметаной клубнику даже не пробовали, так что для нее это было настоящим открытием. Ее серые глаза замаслились и излучали блаженство, а я испытывал едва ли не гордость от того, что посвятил ее в это таинство.
Амалия – милая, и муж ее мне тоже нравится. Но главное, конечно, она. Нам ведь всем нужна мать, не обязательно даже реальная. Биологическое родство ущербно хотя бы потому, что в нем теряется индивидуальность. Ты уже не ты, а просто существо, отпрыск, дитя, которое любят безлично только поэтому. Посторонняя женщина, проявляющая к тебе повышенный интерес, а тем более внимание и заботу, – это совсем другое. Для нее ты прежде всего индивидуум, личность, пусть даже в истоке все тот же инстинкт материнства.
Я остро ощущаю исходящие от нее женские токи, которые, не могу не признаться, временами очень даже волнуют меня, и тогда уже вовсе не материнское начало я чувствую, а самый настоящий эротизм – в ее плавных, как у пантеры, движениях, вкрадчивых обертонах голоса, нежном обволакивающем взгляде. Иногда от такого вроде бы ненарочитого интима меня начинает клонить в дрему, а иногда наоборот – словно какая-то пружина сжимается внутри, я настораживаюсь, нервничаю и готов пуститься наутек, как почуявший опасность зверь.
Однажды я высказался достаточно прямо про материнский инстинкт и биологическое родство. Глаза ее вспыхнули, она некоторое время молчала, пристально рассматривая меня, а потом спросила:
– Зачем так?
Задело ее. Не исключаю, впрочем, что ее интригуют мои эскапады.
– А что, разве не правда?
Она неопределенно пожала плечами.
Еще я мог бы спросить: что ей (им) во мне?.. Хотя и без того понятно: пока я для нее терра инкогнита, загадка. В своем роде экспонат. Она и рассматривает меня как экспонат.
Это раздражает, а временами и по-настоящему злит, хотя кому-то могло быть лестно. Я начинаю срываться на сарказмы, а ее серые глаза от удивления распахиваются еще шире.
Иногда мне кажется, что она намного старше меня, а иногда – совсем девочкой. Собственно, так и есть, если мериться годами. Только ведь и я не всегда осознаю свой возраст. Никогда не думал, что смогу прожить столько. А оглянуться, так вроде и не жил вовсе, так все быстро. Да и вообще трудно свыкнуться с мыслью о конечности жизни. С тем, что человечество все быстрее и быстрее катится к финалу. Если это так, зачем рожать, воспитывать, страдать и так далее?
Когда я сказал ей об этом, она сначала рассердилась. А потом все оставшееся время была грустна и задумчива.
Приснилось, что я – раб этой женщины. Все происходило в каком-то белокаменном дворце с колоннами, скорей всего, античном. Мраморные полы и стены, украшенные скульптурами и барельефами, сумрак, пылающие светильники, бассейн с бирюзовой водой… Все очень живописно, как в цветном фильме. И удивительно сладостное чувство собственной неволи. Я наливал ей в большой, украшенный изящными рисунками бокал красное вино, подносил на подносе фрукты, вытирал большим мягким полотенцем ее нежное розовое тело после купания, массировал плечи…
Пробудившись, я силился воскресить недавние ощущения и по ним, как по мраморной лестнице, вновь проникнуть в тот чудесный мир, откуда меня только что вынесло в скучную серую явь.
При очередной встрече с Амалией я, слегка смущаясь, рассказал ей об этом сне и потом спросил:
– Как вы думаете, рабство в природе человека или это так, случайная ночная фантазия? И вообще, можем ли мы быть уверены, что это наши сны, а не забредшие к нам грезы коллективного бессознательного? И что во сне это действительно ты, а не кто-то другой?
Она только покачала головой.
Похоже, я напугал беднягу.
Раньше или позже они все равно узнают. Пристальный, изучающий взгляд Амалии разве не говорит о том, что она пытается постичь мою тайну (да тайна ли это?). Люди всегда пытаются побольше разузнать друг про друга, особенно если их что-нибудь затронуло. Это даже не любопытство, а нечто большее – желание глубже окунуться в чужую жизнь, которая часто кажется богаче и оригинальней, чем своя. Ну и ладно.
Никто не знает точно, сколько им прожито. Годами это не меряется. Времена откладываются в генах каждого, как годичные кольца в дереве, многими-многими слоями. Просто кто-то чувствует их, а кто-то даже не подозревает о них и живет будто с чистого листа. Даже если бы я раскрыл им свой возраст, они бы все равно не поверили. И правильно. Сколько ни есть, все мое. И какая, в конце концов, разница, сто или десять?
Старик слезящимися глазами, щурясь, смотрит в окно. Холодный лоб прижат к стеклу, сердчишко то трепыхнется судорожно, то замрет. Мальчик, взобравшись коленями на подоконник, с невнятной тоской смотрит вниз. По двору проходит знакомая женщина, высокая, статная, с закрученным на затылке узлом рыжеватых волос…
Раннее утро. Молочная дымка над землей, ночью выпал снег, но не холодно, туман клочьями. И вот оттуда, из тумана, вдруг лошадь, серая в яблоках, подошла и встала неподалеку, повернув к ним тяжелую голову с большими тихими глазами.
– Смотрите – лошадь!
– Точно, лошадь.
В том месте, где они находятся, буреет земля, вокруг же белым-бело. Только что они похоронили умершую ночью кошку и теперь стоят на дне оврага, думая про то, что их кошки, которая прожила с ними почти семнадцать лет, больше нет. Саперной лопаткой вырыли не очень глубокую яму и уложили туда застывшее, одеревеневшее, еще недавно поражавшее своей гибкостью и грациозностью серое с белым тельце. Забросали землей, сгребли, чтоб не сильно выделялось это место, снег.
А сверху, как бы нависая над ними, на краю оврага гордо возвышается серая в яблоках лошадь, задумчиво косит на них любопытным глазом.
Еще очень рано, только-только начинает по-осеннему медленно светать…
Серая в яблоках. Тогда тоже, кажется, была серая в яблоках, в сумерках толком не разглядеть. Она паслась посреди широко раскинувшегося поля, а он стоял на автобусной остановке и смотрел на нее. Конский силуэт на фоне малинового заката, солнце уже село, но закат все еще догорал. Она то вскидывала большую голову, встряхивала гривой и хвостом, отгоняя ночную мошкару, то снова опускала и начинала щипать траву. Он стоял и, завороженный, смотрел на нее, любовался и только потом вдруг заметил, что не один он на остановке, рядом еще кто-то, а он даже не услышал шагов – настолько был поглощен зрелищем. Тут же, рядом почти, незнакомая девушка. И тоже смотрит на лошадь.
А в нем была какая-то отрешенность, хотелось сохранить чувство умиротворения, и он неожиданно для самого себя вдруг сорвался с места и зашагал дальше, не дожидаясь автобуса. Вроде как помешали ему, нарушив уединенное созерцание. Потом, воскрешая тот закат и лошадь, вспоминал и незнакомку, так и оставшуюся незнакомкой, с весьма даже ощутимой горчинкой некой утраты. В общем, что-то он там оставил – важное, теперь, увы, уже невозвратимое.
Птичка вспорхнула, розовогрудая, на нижнюю ветку соседнего дерева, заблестела бусинкой глазика, прыг-прыг, стряхивая с нее первозданную снежную пыль. Отважная. И все смотрят теперь на эту самую птичку, сразу ее заметив, – уж больно близко, будто нарочно, подлетела она к ним, закачалась на ветке. Маленькая серенькая головка склоняется то вправо, то влево – разглядывает их.
Не такая же ли птичка-синичка, очень похожая, вспорхнула на краешек открытой форточки в тот час, когда стало известно о смерти отца? Мать позвонила по телефону, в голосе слезы: «Папа умер!»
Незадолго до этого отца отвезли в больницу с инфарктом, вроде уже кризис миновал, ему разрешили садиться, и вот…
Мать навещала его едва ли не каждый день, один раз выбрался и он – помог отцу побриться, тому непременно нужно было побриться, и сын методично водил жужжащей электробритвой по его бледным щекам, стараясь достичь такой гладкости, какую отец считал для себя нормой. От этого зависело его настроение, и он очень старался: вверх-вниз, потом кругами…