Наконец, обессиленный, рухнул среди рванья и осколков на пол, закрыл глаза, вслушался в долгую ночную тишину... Раскинул руки и подумал:
«Свобода!..»
* * *
И другая история...
Начало весьма банальное. Профессор математики, декан факультета, почтенный отец семейства завел интрижку со своей студенткой. Ну, с кем не бывает, скажете вы, дело житейское. Тут неинтересны ни профессор, которого на свеженькое потянуло, ни, тем паче, провинциальная девица.
Роман, как водится, очень скоро стал достоянием общественности, закрутилась обычная карусель – жена, профком, местком, скандал... Жена-то была дама активная, да и с какой стати отдавать свое, нажитое, выведенное в профессора какой-то шлюшке?
А ту подруги обрабатывают: «Ой, Райка, зачем тебе старик – валидол ему скармливать, кашку варить?» Хотя в этом, надо сказать, явно преувеличивали: до кашки профессору было далеко. Интересный, подтянутый мужик, хоть и под пятьдесят... Блестящий педагог, на его лекции студенты валом валили. Охотник, между прочим... А вот девушка как раз была невидной. Таких ежегодно на каждом потоке – рубль ведро...
Профессор во время всей этой общественной бури оставался невозмутим. Он вообще был человеком сдержанным, хмурым и прозвище у студентов имел – Сухарь. Так что поди угадай – что там он чувствует? Между прочим, и девушка оказалась крепким орешком. Ни тебе слезинки, ни истерики, ни жалоб... И скандал не то чтобы унялся, а так, знаете, пригас да и надоел всем и, как болезнь, перетек в хроническую форму. Год прошел, другой... Студентка закончила институт и исчезла из поля общественного внимания, профессор оставался в семье, оба его сына-близнеца поступили в аспирантуру...
Вот как в течение многих лет профессор ездил в отпуск. На вокзале его провожала дружная семья – жена с сыновьями. Он входил в вагон, махал домашним рукой, поезд трогался... В другом вагоне, в купе со спущенными шторами, ехала навстречу единственному в году месяцу супружеской жизни давно уже не студентка, не слишком уже молодая женщина.
«Ты, Райка, жизнь ему под ноги стелешь, – говорили ей подруги, – а он на тебя плюет. Хорошо устроился – летняя жена, зимняя жена... Ты давай роди! Может, его хоть тогда проймет?» Она отмалчивалась, тоже была – не из очень открытых и откровенных людей.
В день, когда оба его сына защитили диссертации, уже пожилой профессор, не заезжая домой, как говорится, в чем был – приехал к своей бывшей студентке навсегда.
Жена опять пробовала пойти в наступление, да времена уже были не те, и все так привыкли к давней истории, что просто оставили этих двоих в покое.
И прошло еще несколько лет. Мало кто знал подробности их жизни. Профессор продолжал преподавать в институте, по-прежнему проявляя азарт своей натуры только в период охотничьего сезона. На людях оставался с женою сдержан, даже холодноват... Недаром прозвище имел – Сухарь. По слухам – родить она так и не решилась. Не хотела ставить его в неловкое положение. Вот, мол, выйдет гулять с коляской, а люди скажут: дедушка с внуком пошел!
* * *
...И вдруг она умерла.
Такая, знаете, мужская смерть – от инфаркта.
«Вот тебе и валидол, вот тебе и кашка, – сокрушались подруги на похоронах. – Вот тебе и жизнь, – говорили. – Она, еще нестарая женщина, сошла в могилу, а этот хрыч, даром что семьдесят – вон, как огурчик: выбрит, как на свадьбу, рубашечка отглажена, запонки сверкают. Эх, кому Райка жизнь отдала!»
На девятый день после смерти жены профессор, как обычно, явился в институт, дал блестящую лекцию при переполненной аудитории, вернулся домой и застрелился.
* * *
Он оставил записку: «Исстрадался без Раи...» И мне эта деталь показалась сначала лишней, что ли, противоречащей образу. Да и непонятно – кому предназначалась записка? (Первая его жена к тому времени тоже умерла, один сын жил в Канаде, другой – в Израиле.) Соседям? Но эта пара существовала так замкнуто. Друзьям? Сослуживцам? Не из тех он был людей, что объясняют кому бы то ни было свои резоны.
Думаю, это он себе записку написал. Математик, он приводил в порядок мысли и чувства.
И вывел уравнение с единственно верным решением.
* * *
Эти две любви почему-то связаны в моем воображении. Иногда я возвращаюсь мыслью то к одной, то к другой...
И думаю: вот это отдельное тело... что оно значит для другого отдельного тела?
И что делать с невыносимой этой болью, когда рвутся жилы застарелой любви?
И может быть, в самом деле «мы друг для друга – топоры, чтобы рубить под корень тех, кого любим по-настоящему»?..
Нюра берет недорого – пять рублей за день. Но это, конечно, с хозяйскими харчами и чтоб за обедом обязательно поднесли. В этом пункте Нюра особенно не кочевряжилась, годилось все – и сухое, если белой в доме не водится, и портвейн, и даже домашняя наливка.
А что, домашняя наливка, если ее по правильному рецепту сделать, лучше любого магазинного. Вот, к примеру, какое домашнее делал всегда Владимир Федорович, царствие ему небесное! И смородинную, и рябиновку, и сливянку – и все из своего, все на даче росло. А однажды даже из винограда сделал, из того самого, что их молодая приятельница с юга прислала. Веселый был покойный Владимир Федорович и умер-то совсем не старым – и шестидесяти восьми не было. Жить и жить... После его смерти Галина Николаевна и дачу продала, и машину продала. А зачем ей машина? Одна как перст осталась. Детей-то у них с Владимиром Федоровичем не было, единственная дочка еще в младенчестве умерла.
Одна только радость – это молодая приятельница с юга иногда в Москву приезжала. Сама-то Нюра ее не видела, не приходилось как-то, а вот портретик на стене в кабинете Владимира Федоровича часто рассматривала. Моет там окна или полы натирает и нет-нет да и взглянет на портретик, а то подойдет и смотрит, смотрит... На лицо ее как-то смотреть хотелось. Чистое очень лицо, губы улыбаются, обманывают губы, а глаза вот обмануть никого не могут. И раздор этот улыбающихся губ и тоскливых глаз был на портрете весь как на ладони. Нюра, бывало, смотрит, смотрит, потом смах нет пыль со стекла и жалеючи так спросит портретик: «Ну че прикидываешься-то?» Однажды обернулась, а в дверях кабинета Владимир Федорович стоит – локтем в косяк уперся, сильной пятерней седые волосы назад забросил.
– Что, Нюра, – и кивнул на портрет, – нравится?
– Ага. – Она отступила на шаг и, склонив набок голову, еще раз окинула взглядом портрет. – Только скушна чего-то...
– Нет, – возразил он, – она веселая... Она такая, – и не нашел слова, только прищелкнул пальцами. – Это, Нюра, женщина, перед которой – плащ в грязь!
Недаром писатель. Придумал тоже – плащ, и вдруг – в грязь. С чего это?.. Впрочем, к красоте чьей бы то ни было Нюра относилась уважительно, может быть, потому, что сама была кургузенькой женщиной с постоянно воспаленными от возни со стиральными порошками красными веками без ресниц, со смешным тонким говорком.
Были у Нюры клиенты и поважнее. В ее записной книжке (а у Нюры, как у всякого делового человека, была записная книжка) такие адреса встречались – ой-ой! У нее была своя клиентура уже много лет. В основном Нюра убирала Большому театру, некоторым писателям и двум композиторам. За ней охотились, переманивали к себе, к ней «составляли протекцию», потому что Нюра брала недорого, а возилась весь день – и окна мыла, и полы натирала, и стирала. И все делала на совесть, а это сейчас большая редкость.
О Владимире Федоровиче Нюра вспомнила сегодня потому, что убирать к ним шла. То есть не к ним теперь, конечно, а к ней – Галине Николаевне. День подошел – семнадцатое октября. Галина Николаевна давно на семнадцатое записалась.
Вот только добираться Нюре было далековато – из Мытищ. На электричке, потом на метро с одной пересадкой, а там на автобусе.
...Время неуклонно тянулось из осени в зиму, и этот день – мутный с самого утра – был, наверное, последней гирькой на весах природы, клонящихся к зиме. Летящий острый дождь то набирал силу, то сникал, как бы раздумывая – перейти ему в снежок или еще потянуть эту осеннюю волынку.
* * *
В подъезде Галины Николаевны Нюра отряхнула свой красивый, с яркими бирюзовыми узорами, зонтик, сложила его и вошла в лифт. Хотя Галина Николаевна жила на втором этаже, Нюра всегда поднималась к ней в лифте, она вообще никогда не пренебрегала теми благами, которые можно было выколотить у жизни, а уж тем более теми, что доставались даром. Перед дверью, обитой черным дерматином, она тщательно вытерла ноги о тряпку, которую собственноручно после каждой уборки постилала, и нажала на кнопку звонка.
За дверью зашлепали тапочки, и какая-то чужая женщина долго возилась с замком, приговаривая низким хрипловатым голосом: «Сейчас... минуту... Свинство какое-то...» Наконец дверь открылась, и Нюра увидела в коридоре девочку. Девочка была в ситцевой косынке и веселом фланелевом халатике Галины Николаевны.