Это не просто жизнь, которую мы знаем. Это не просто жизнь, которая успешно была скрыта от всех. Это не просто неправда о жизни, в какую-то часть ее мы теперь не можем не поверить. Это та жизнь, которая не была прожита.
«Я должен быть королем или просто свиньей?» — писал Гюстав в своей «Тетради личных заметок». В девятнадцать все видится таким простым. Есть жизнь, и есть нежизнь, жизнь, служащая тщеславию, или жизнь свинская, неудавшаяся. Кто-то пытается предсказать тебе твое будущее, но ты никогда по-настоящему этому не веришь. "Многое, — писал тогда Гюстав, — было мне предсказано: 1) что я научусь танцевать; 2) что я женюсь. Что ж, посмотрим, но я не верю этому».
Он не женился и не научился танцевать. Он так противился танцам, что почти большинство главных героев и его книгах вежливо симпатизируют ему и отказываются танцевать.
Чему же он научился вместо этого? Тому, что жизнь это не выбор между убийствами, чтобы проложить себе дорогу к трону, или же сползанием в свинарник; тому, что есть короли и свинские королевские свиньи; что король может завидовать свинье, и тому, что возможность, живя, не жить, всегда болезненно кончается и приходится мириться с неприятностями живой жизни.
В семнадцать лет он заявил, что хотел бы провести спою жизнь в разрушенном замке на берегу моря.
В восемнадцать он решил, что каким-то капризным метром по ошибке его занесло во Францию: он родился быть императором Кохинхины, выкуривать тридцать шесть трубок в день, иметь шесть тысяч жен и одну тысячу четыреста мальчиков; но из-за метеорологической ошибки он остался человеком, мучимым огромными неудовлетворенными желаниями, отчаянной скукой и приступами зевоты.
В девятнадцать лет он мечтал о том, что по окончании учебы он уедет в Турцию и станет турком, или в Испанию, где будет погонщиком мулов, или же в Египет — погонщиком верблюдов.
В двадцать он все еще мечтал стать погонщиком мулов, но территория Испании сузилась до Андалузии. Другие возможности карьеры включали бродяжничество в Неаполе, хотя потом он остановился на работе кучером дорожных карет на маршруте Ним — Марсель. Разве такое не случается? Легкость, с которой буржуа путешествуют в наши дни, это агония для того, у кого «в душе Босфор».
В свои двадцать четыре года, вскоре после смерти отца и сестры, он думает о том, что будет делать со своей жизнью, если умрет мать; он продаст все и уедет в Рим, Сиракузы или Неаполь.
В те же двадцать четыре, представляясь Луизе Коле, как человек, полный фантазий и капризов, он уверяет ее, что давно и очень серьезно вынашивает мысль стать бандитом в Смирне. Или по крайней мере в один прекрасный день уехать куда-нибудь очень далеко отсюда, так, «чтобы о нем никто никогда более не услышал». Возможно, Луизу только немного позабавила его идея стать бандитом в Оттоманской империи, ибо уже появились другие, больше связанные с родным домом фантазии. Если бы он был свободен, он покинул бы Круассе и переехал к ней в Париж. Он представил себе их совместную жизнь, их брак и нежную любовь и дружбу. Он говорил о ребенке, представлял себе, как в случае смерти Луизы он будет нежен и заботлив с осиротевшим малышом (мы, к сожалению, не знаем, как отнеслась Луиза именно к этому полету фантазии). Однако эксцентричное стремление к отечественным берегам продолжалось недолго. Через месяц все изменилось. «Мне кажется, что если бы я был твоим мужем, мы были бы счастливы друг с другом. Но после этого счастья мы бы возненавидели друг друга. И это нормально». Луиза должна быть благодарна дальновидности Флобера, избавившей ее от такой незавидной жизни.
Но вместо этих планов, все еще двадцатичетырехлетний Гюстав садится вместе с Дю Каном за географическую карту и планирует гигантское путешествие по Азии. Оно рассчитано на шесть лет и обойдется им, по их грубым подсчетам, в три миллиона шестьсот тысяч франков с xвостиком.
В двадцать пять Гюстав решает стать брамином: мистические пляски, длинные волосы и лицо, умащенное спитыми маслами. Он громогласно отказывается от желания быть погонщиком верблюдов, разбойником или турком. «Теперь только брамин и никто больше — это проще». Ну что ж, становись ничем, подстрекает его жизнь. Стать свиньей — нет ничего проще.
В двадцать девять, вдохновленный Гумбольдтом, он хочет уехать в Южную Америку, жить в саваннах и чтобы все о нем забыли.
В тридцать он размышляет — что он и делал всю свою жизнь — о своих прежних перевоплощениях, о своих апокрифах или метапсихических жизнях в более интересные времена Людовика Четырнадцатого, Нерона и Перикла. В одно перевоплощение он твердо верит: когда-то во времена Римской империи он был хозяином бродячей труппы комедиантов, превратился в настоящего мошенника, покупавшего женщин в Сицилии с тем, чтобы превратить их в актрис, беспутный учитель, зазывала и артист. (Чтение Платона напомнило Гюставу ту эпоху и придало историчность его фантазиям.) Стоит, однако, упомянуть и о его происхождении: он любил хвастатьсятем, что в его жилах текла кровь краснокожих индейцев. Что едва ли могло быть, хотя один из его предков в семнадцатом веке эмигрировал в Европу из Канады и стал охотником на бобров.
В тридцать лет его проекты стали ближе к жизни, но один из них тоже доказал полное несоответствие с ней. Он и Буйе представляли себя дряхлыми стариками, пациентами хосписа для безнадежно больных. Подметая улицы, они, по-стариковски шамкая, делились друг с другом воспоминаниями о тех годах, когда им было тридцать и они ходили в Рош-Гуйон. Их миновало старческое слабоумие: Буйе умер в сорок восемь лет, Флобер — в пятьдесят восемь.
В тридцать один год Гюстав замечает Луизе — как бы между прочим, — что если бы у него был сын, он с удовольствием помогал бы ему находить женщин.
В этом же возрасте несвойственным ему упавшим голосом Гюстав коротко поведал Луизе о том, что хочет покончить с литературой. Он переедет в Париж, поселится у нее, даже скорее в ней, спрятав голову у нее на груди; он сыт по горло попытками мастурбировать свою голову и заставлять ее рождать фразы. Но и эта фантазия оказалась пугающим обманом; она была рассказана в прошедшем времени, так, будто Гюстав в минуту слабости на мгновение представил себе все это. Он скорее предпочел бы держать свою голову в собственных руках, чем на груди у Луизы.
В тридцать два года он признался Луизе, что многие часы своей жизни проводит в мечтах о том, какой была бы его жизнь и что бы он делал, если бы у него был годовой доход в миллион франков. Тогда, пока слуги обували его ноги в башмаки с бриллиантами, его ухо прислушивалось бы к ржанию запрягаемых в карету лошадей, чье убранство заставило бы Англию позеленеть от зависти. Он устраивал бы устричные банкеты, его столовая была бы украшена шпалерами цветущего жасмина, из которого вылетали бы яркие зяблики. Но мечта о миллионе в год была дешевой мечтой. Дю Кан рассказывал о Плане Гюстава «Зима в Париже» — экстравагантной смеси роскоши Римской империи с изысканным Ренессансом и феерией Тысячи и одной ночи. План «Зимы в Париже» был серьезно обсчитан и стоил бы двенадцать миллионов франков, «не больше». Дю Кан добавил, что «когда Гюстава одолевали подобные фантазии, он словно каменел и был похож на курильщика опиума в трансе. Его голова была в облаках, ему снился золотой сон. Вот почему ему трудно было постоянно усидчиво работать». '
В тридцать пять он открыл «свою личную тайну»: купить небольшое палаццо на берегу Большого канала. Через несколько месяцев к этому в его мечтах уже добавился шатер на Босфоре, а еще через несколько месяцев он уже был готов отбыть на Восток, чтобы остаться и умереть там. Художник Камилл Рожье, живущий в Бейруте, пригласил его к себе. Он мог поехать в Бейрут сразу же, просто так. Мог, но не сделал этого.
В тридцать пять апокрифическая жизнь, или не жизнь совсем, стала угасать. Причина ясна: настоящая жизнь началась по-настоящему. Гюставу было тридцать пять, когда «Мадам Бовари» стала принимать форму книги. Ему больше не нужна была просто фантазия, или, вернее, ему нужны были разные, конкретные, практически полезные фантазии. Для мира он будет играть роль «отшельника из Круассе»; для друзей в Париже он будет Идиотом светских салонов; для Жорж Санд он будет преподобным отцом Крушаром, модным иезуитом, который любит выслушивать исповеди дам высшего света; для кружка избранных — он святой Поликарп, неизвестный епископ в Смирне, вовремя умерший мученической смертью в девяносто пять лет, который до Флобера, закрыв уши, воззвал к Богу: «О Боже! В какой век ты обрек меня родиться!» Но все эти личности более не являлись теми, кто способен помочь ему; они были игрушками, альтернативными жизнями, плодом поэтической вольности знаменитого писателя. Гюстав не бежал из страны, чтобы стать разбойником в Смирне, вместо этого он призвал полезного ему епископа Смирны поселиться в нем. Из него также не получилось укротителя диких зверей. Умиротворение апокрифами закончилось; пришла пора писать.