– Потому и улыбаюсь! – повысил голос старик, не оборачиваясь И развел руками, удивляясь, как не поймет малец такого простого. Глеб опустил голову – всего-то на какое-то мгновенье, а когда поднял, дедушки уже не было, хотя до поворота тут было еще метров пятьдесят, не меньше.
Он вскочил и побежал вдогонку. За углом тоже никого не было. И никаких следов на снегу.
Впрочем, снег был лежалый. Ничьих следов не разберешь.
Сначала Глебка просто не мог прийти в себя. Постоял на углу, помотал головой, потом пробежал еще квартал, вправо – может, дедушка как-нибудь быстро прошел. Никого не было.
Вернулся домой, хотел сразу рассказать бабушке про радостного старика и про то, что он сказал о Боре, но передумал. Как-то получалось несерьезно, что ли… Ведь если уж на то пошло, Глебка должен был того дедушку расспросить как следует, узнать, откуда у него такие сведения, а он молчал, только слушал, как будто загипнотизированный, и все.
Да может, ему старик этот просто примлился? Бывает же с людьми и не такое.
Глебка уж и себе не верил – да было ли это вообще? Поначалу он ходил по городу, привередливо вглядываясь в каждого старика. Однажды даже вроде как в розыск пустился – после школы, не снимая ранца, стал заходить всюду, где народу побольше, – в магазины, в сбербанк, на почту. Расспрашивал и близкую ребятню – не встречали ли, мол, такого-то и такого? Никто не встречал. Только тогда Глеб, вовсе и не собираясь этого делать, как-то вдруг, будто кем-то подталкиваемый, рассказал про старика бабушке. Прямо там, у нее в кухонном закутке. Бабушка перестала кашеварить, выключила все конфорки и уставилась на Глебку. Потом глаза ее наполнились слезами. Отирая их тыльной стороной ладони, она бормотала:
– Не может быть! Не может быть!
– Так что ты думаешь? – допытывался Глебка. – Куда он подевался, а?
– Куда, куда! – невнятно отвечала она. – Туда же, откуда явился.
– А явился откуда?
Она махнула рукой, отвернулась, затряслась, спросила – то ли Глебку, то ли себя, то ли неведомо кого:
– Но как же жив-то? Ведь схоронили!
Это она говорила про Борика, и Глебка тысячу раз это же спрашивал – как же жив-то, если… И сам он, Глебка, бросил в могилу пригоршню земли?
В общем, рассказал он бабушке про старика с веселыми глазами, но легче не стало. Ничего, кроме бабушкиных слез, округлившихся глаз, испуга, недоумения. Но такого и у него самого было – хоть отбавляй.
Еще одна забавная мелочь в тот день ему показалась. Выйдя из кухонного закутка, Глебка меланхолично, все еще думая о загадочном старике, подошел к старому их зеркалу в полный рост, которое бабушка звала странным словом «трюмо», и погляделся в него. Он, конечно, и раньше в зеркало смотрелся, особенно когда собирался на утренник в школе, потом – на вечер, и зеркало исправно отражало сначала ребенка, потом отрока, как сейчас. Ничего особенного – зеркало как зеркало, и мальчишка как мальчишка – отражается в стекле, да и только.
Но тут произошло нечто странное. Может быть, первый раз в своей жизни Глебка не просто глянул в зеркало, поправляя челку или осматривая пиджачишко, а вгляделся в собственное лицо.
Он даже отшатнулся: мальчишка, который смотрел на него из зеркала, был страшно похож на старика, возникшего невесть откуда. Только мальчишка не улыбался и был мальчишкой, а не стариком. Но черты лица, но глаза, нос, уши – были один в один.
Будто на Глебку смотрел Глебка же, который, постаревши, без труда может стать дедом, встреченным у барского парка.
Он поморгал глазами, но ничего не менялось. Были они поразительно похожи – мальчик и старик.
Глебка чертыхнулся, помолчал и отправился к крану, чтобы сполоснуть разгоряченную голову: примлится же такое, ей-Богу!
Прогнал ли он из своего сознания это событие? И да, и нет.
Да – потому что и правда всё это походило на какое-то видение. Ведь Борис лежал неподалеку, на кладбище. Когда Глебка приходил – один или со старшими, он всегда чувствовал себя в каком-то полусне. Разглядывая фотографию брата на красной, хотя и без звездочки, тумбе, понимал, что это и есть правда, а странная встреча – что-то совсем другое, непонятное.
Несколько раз с ним увязывалась братовня – Петя, Федя и Ефим или Аксель, давно вышедший за пределы акселерации, или Витька Головастик, здоровый теперь бугай. Стояли молча, вздыхали, произносили пустые междометия – «ох» да «ах», хлопали Глебку по спине или плечам – выражали сочувствие. Выпивали.
Чем дальше убегало время, тем больше Глеб раздражался этим сочувствием. Поначалу стала слышаться в этих словах и жестах какая-то обязательность, потом – не то чтобы неискренность, нет, а какая-то сухость, даже усталость от этой обязательности – непременно идти сюда, печалиться и делать скорбный вид.
Вот что стал чувствовать Глебка: они делают вид, эти разлюбезные дружки! А что: жизнь сделала необратимый поворот, Борика уже нет, горько, но что делать, все там будем – и горе под такие вот приговорки превращается сперва в печальный ритуал поклонения, а потом и вовсе осыпается, как пересохшая штукатурка, оставляя лишь арматуру – железные прутья, скелет жизни. Но как же он безобразен!
И как же причудливо, как неожиданно жизнь меняет, переставляет свои акценты! Вот близкие тебе твои детские друзья, кажется, на всю жизнь, но потом они подрастают, становятся другими. И встретив милого своего дружка подросшим, да поговорив с ним, да выпив пивка, да побродив по улице, ты вдруг понимаешь, что вы стали друг другу почти чужими, и все, что соединяло вас, расклеилось, рассыпалось, и говорить вам нынче, как в прежнюю пору, не о чем. Вы прощаетесь, улыбаетесь, говорите совершенно неискренние слова о будущих встречах, но вовсе не нуждаетесь в них…
Так прощаются с детством, и почти всегда прощание это стыдливо-торопливое, как будто ты черпал-черпал кружкой из ведра, пил-пил, и вдруг эта кружка твоя о дно забренчала: кончилась спасительная влага, пересохла дружба, а с ней и память, и чувство, и что-то твое личное, дорогое, без чего, раньше казалось, невозможно обойтись.
Нет, можно, да осторожно, не зря есть поговорка: один старый друг лучше новых двух. И вообще! Чтобы дружба не пересохла, не вылилась вся до дна, из ведерка-то не только черпать надо, в него еще следует подливать! Но – чего?
Памяти и правда не прибавишь, она если и не иссякает, то усыхает, скукоживается, мельчает. Не убывают только чувства, общие интересы, искренность. Если все осталось только в прошлом – грош цена этой памяти.
Дружба пополняется новыми чувствами подрастающих людей, хотя и давних уже приятелей.
Но Глебка еще не понимал этого, хотя остро чувствовал. Да и силенок не было. Все ушли в горе, в боль, в неутешное страдание. Оттого так пронзительно ощущал он усталую обязательность и наступающую отчужденность прежних дружков, выросших в мужиков.
Зато как же удивительно открылась Марина!
Они никогда и не о чем с ней не сговаривались, но он часто видел ее на кладбище. Сильно переменилась Дылда! Из нагловатой и развязной когда-то, еще в школе, из заискивающей, когда погуливали они с Бориком, теперь она превратилась в какую-то тусклую полунищую деваху. Конечно, в библиотеке златых гор не заработаешь, но пристойно одеваться все-таки можно! Однако, и Глебка это понял, дело тут было совсем в другом. Ей, похоже, не только о пристойной одежде, но и о жизни-то собственной думать не хотелось. Он заставал ее на коленях перед Бориной пирамидкой, в снегу, в неновых чулках, со склоненной головой, растрепанной, скорбной. Всегда молчаливой.
Она не плакала, даже не выговаривалась, когда подходил Глебка, просто без всякого удивления поворачивалась к нему. Иногда он все же видел слезы, размазанные по щекам торопливо, но чаще Марина смотрела вперед сухим и каким-то жарким взглядом – сквозь Борин портрет, сквозь пирамидку, сквозь снег и сквозь все это печальное полусельское кладбище в какой-то иной мир, в другое, зримое только ей пространство.
Они могли разойтись прямо там, на кладбище, не сказав друг другу ни слова, когда Марина, кивнув, отходила от могилы, точно передавала свое дежурство брату покойного. Бывало и наоборот – и Глебка очень скоро ощутил, как их с Мариной, даже без всяких слов, связывают какие-то новые отношения – они любили и горевали о смерти самого дорогого каждому из них человека. И этот человек оказался для них общим.
Глебке как-то по-взрослому однажды подумалось, что при живом Бори-ке он волей-неволей испытывал бы к Марине ревность – подобие такого чувства он пережил, когда Борик приезжал в отпуска, и Марина терлась возле их дома. Тогда он не верил ей, а теперь не верить было нельзя. Борик, погибнув, странным образом соединил их любовью к себе.