В первый же день, в первый же час, когда я впервые поднимался на свой подогретый лучами прожекторов подиум, я увидел напротив себя Фиону.
— Адам, умоляю тебя. Ни слова. У меня мало времени.
Я замахал руками, пытаясь сохранить равновесие, поскольку от удивления едва не грохнулся со своего рабочего места. Придя в себя, я тут же съежился от неожиданно охватившего меня стыда. Я не мог стоять перед Фионой в чем мать родила. Она, разумеется, заметила мое смущение.
— Адам, пожалуйста. Веди себя так, словно перед тобой обычная посетительница музея, иначе нас быстро вычислят.
Покрутившись, я принял такую позу, чтобы видеть Фиону, прикрыв в то же время все, что хотел скрыть от нее. Она вытащила из рукава крохотный белый листок.
— На этой карточке я написала свой адрес и номер телефона. Я… я думаю о тебе… все время…
— Я тоже думаю о тебе, — ответил я одними губами.
Она положила карточку на подиум, и я тотчас же наступил на нее ногой.
— Спасибо, прошептал я.
Наши взгляды пересеклись. В долгом молчании мы смотрели друг на друга.
— Позвони мне, — на одном дыхании вымолвила она.
У меня запершило в горле. С ног до головы меня била мелкая дрожь. Я не узнал собственного голоса, который поднимался снизу, булькая в неком густом тяжелом вареве.
— Я люблю тебя, Фиона!
Ее щеки вспыхнули пунцовыми пятнами, словно праздничный фейерверк, затем, потупив взор, она глубоко вздохнула и убежала.
Отныне мое решение было твердым как никогда: я должен как можно скорее расшатать нервы достопочтенного молодого музейного работника.
Впрочем, мне не пришлось особо ни ждать, ни напрягаться. При каждом моем появлении у Мадемуазель Сары от бешенства расширялись красивые золотистые зрачки, она принималась шипеть, пена кипела у ее рта, и она яростно царапала кресла, превращая их в жалкие лохмотья. Мой вид был столь невыносимым для нее, что она, в конце концов, перешла к настоящим репрессивным мерам, орошая мочой самые ценные и редкие книги своего хозяина. Когда тот обнаружил бесценные инкунабулы набухшими, полинявшими, местами даже пробитыми насквозь горячей мстительной струей своей любимой кошечки, он понял, что перед ним поставлен ультиматум: или она, или я. Хотя и я проводил большую часть дня на своем подиуме в большом зале музея, тесное соседство с незваным гостем было объявлено кошкой невозможным. И преследование обвиненного ею в преступном замысле хозяина на этом явно не закончилось бы…
Я вошел в кабинет хранителя музея как раз в тот момент, когда он сидел и горько плакал, — то ли над своими потерянными книгами, то ли над погибшей любовью, — и уселся напротив него.
— Так больше продолжаться не может, — сказал я.
Схватившись за сердце, он в ужасе отшатнулся. Я поспешил его успокоить.
— Да, я разговариваю. Не бойтесь. Я просто делаю вид, что немой, но я говорю и думаю.
Он с благоговением слушал меня, как слушают рассказы о чудесах.
— Так вот. У вас есть очень прелестный кот…
— Кошка, — поправил меня он.
Он инстинктивно замотал головой, чтобы убедиться в том, что поблизости нет Мадемуазель Сары, которая могла бы услышать, как я чудовищно оплошался.
— Итак, у вас есть очень прелестная кошка, которая терпеть меня не может. Для меня все сходится хорошо: я тоже не желаю жить в этом доме. И предлагаю вам позволить мне жить там, где я хочу.
— Но у меня на это нет прав.
— Разумеется, у вас нет прав. Но зато у вас есть огромное желание. Я буду возвращаться сюда каждое утро за полчаса до открытия музея, чтобы все думали, что я выхожу в музейный зал из вашей квартиры, а уходить буду также тихонько вечером через полчаса после закрытия экспозиции. Ну, что вы думаете о моем предложении?
— А где вы собираетесь жить?
— У Карлоса Ганнибала и его дочери.
— У Карлоса Ганнибала, художника?
— Вы его знаете?
— Еще бы! На мой взгляд, это лучший современный художник, хотя мало кто отдает себе в этом отчет.
— Но такие люди есть. Например, вы, его дочь и я. А это значит, что мы из одного лагеря. И значит, что мы можем разделить наш секрет.
Он кивнул головой. Благодаря имени Карлоса Ганнибала между нами тут же установилась атмосфера доверия.
— Вы понимаете, что я рискую своим служебным местом, если соглашусь на ваше предложение?
— А что вам больше нравится? Потерять работу или исковеркать свою жизнь с Мадемуазель Сарой?
В этот момент из гостиной раздалась чудовищная очередь. Мадемуазель Сара приступила к систематическому уничтожению хрустальных ваз своего любимого хозяина.
— Согласен, — в ужасе прошептал хранитель музея, — будем следовать разработанному вами плану.
Я набросил на себя одежду, которая укрыла меня с головы до ног, и спустился по служебной лестнице на улицу. Сердце бешено стучало в моей груди, голова горела от глухих ударов, когда я направлялся к дому Фионы.
Стоял тихий грустный вечер, каким бывает вечер после грозы, когда серо-молочные тучи гасят всякую надежду на солнце. Листья на деревьях бессильно свисали после нелегкой борьбы с ливнем. Покинув город, я вышел к тропинке, которая вела через кустарник к пляжу. Шагая по хрустевшим под ногами веткам, я вскоре заметил одиноко стоявший вдалеке, на берегу моря, домик Фионы. Раскрашенный в белый и нежно-голубой цвета, покрытый черепицей, с двумя верандами по бокам, он смахивал на жилище, выстроенное в колониальном стиле. Небо неуловимо густело, укрывая землю темным ночным покрывалом. Последние чайки заканчивали облет моря, резкими криками нарушая ночной покой.
Я не успел еще постучать в дверь, как на пороге появилась Фиона и бросилась мне на шею.
— Наконец, — шепнула она мне на ухо.
Ганнибал также не знал, как передать свою радость.
Фиона пригласила нас за стол. Наш ужин продолжался очень долго, мы болтали обо все и ни о чем, словно для нас было так привычно сидеть вместе. Вдруг Ганнибал вскочил с места и бросился в свою мастерскую, из которой до нас вскоре донесся шум переставляемых картин.
— А, вот она! — раздался его торжествующий крик.
Вернувшись на кухню с картиной подмышкой, он поставил ее передо мной. У меня от изумления сперло дыхание, мне казалось, сердце мое остановилось. Неужели это возможно? Чудес же не бывает?
— Но… как… это… я не могу поверить…
Ганнибал с довольной улыбкой смотрел на меня.
Я же обещал тебе. У меня заняло это несколько недель. Приходилось заново возвращаться и не раз, пока я не почувствовал, что попал в точку. Вот. Я дарю ее тебе, чтобы ты простил меня за те страдания, которые я причинил тебе тогда на пляже, когда обругал скульптуру Зевса-Питера-Ламы, не зная, что она стоит передо мною. Я написал тебя так, как увидел.
Я бросил на портрет недоверчивый взгляд.
— Но этого не может быть, — сдавленным голосом произнес я. — Вам, наверное, рассказали обо мне. Вы нашли какие-то документы…
— Твой голос. Твое присутствие. Твои мысли. Твоя доброта. Я дал волю своему воображению исходя из того, как увидел тебя.
Задыхаясь от волнения, я оттолкнул картину и выскочил из-за стола. Горючие слезы душили меня.
— Это несправедливо. Жизнь слишком несправедлива…
— Что случилось, мой мальчик? Я снова сделал что-то не то? Что обидело тебя?
— Это просто ужасно. Вы изобразили меня таким, каким я был прежде. Точь-в-точь, каким я был в прежней жизни. И каким больше никогда не буду.
Закрыв лицо руками, я склонился над раковиной, мое надломленное тело сотрясалось от безудержных рыданий. Ганнибал не просто воссоздал мой прежний образ, но наделил его такой грацией, которая превратила меня если не в красавца, то в трогательного мягкого молодого человека. Почему же я никогда не смотрел на себя такими глазами?
Когда Фиона обняла меня сзади, горячая волна пробежала по моему телу. Казалось, она, как губка, впитывает мое горе и мою боль.
Успокоившись, я обнял Ганнибала, тот пожелал нам спокойной ночи, и мы с Фионой поднялись в мансарду, где прошли по скрипящему паркету в ее спальню. Когда она прижалась ко мне на узкой кровати, на которую мы легли, я тихо спросил:
— Фиона, ты тоже смотришь на меня глазами слепца?
— Это глаза любви.
Мы тихо и медленно разделись, словно присутствовали на торжественной религиозной церемонии, и впервые предались любви.
27
Настоящее счастье можно описать в двух словах. Я был счастлив. Фиона тоже. Счастлив был и Ганнибал, который много работал, вдохновленный нашей любовью.
Хотя хранитель музея и мучался каждый раз, когда я покидал его квартиру, он все же предпочитал испытывать угрызения совести, нежели сталкиваться со вспышками гнева Мадемуазель Сары.
Иногда для проформы он выговаривал мне.
— Вы загорели? Когда это вы успели?
— Я отправился с Ганнибалом и Фионой на пляж в понедельник, когда музей был закрыт для посетителей.