Сейчас он убыстрял ритм, а Франц подтягивался за ним, потом отец засмеялся и с утроенной силой всадил топор, и вдруг под топором что-то хрустнуло. Отец заорал:
— Беги!!!! — развернулся и кинулся в сторону.
Франц загоготал и тоже отпрыгнул. Стойки треснули одна за другой. Они сложились, и решетки чудеснейшим образом упали вперед, как и положено по теории, и куча бревен покатилась с таким звуком, будто зазвенела тысяча тяжелых колокольчиков, все вправду пело над рекой и в лесу, и никак не меньше половины бревен очутилось в воде. Вода кипела, брызги висели, водоворот бревен и волн завораживал, я радовался, что мне довелось быть здесь и это видеть.
Еще одна куча бревен оставалась на берегу, и все их требовалось скатить в воду. Вооружившись баграми, мы взялись за дело, мы пихали, тащили, подцепляли, иногда нам приходилось ломом разъединять склеившиеся от лежания бревна, иногда растаскивать, накидывая веревки, но все же бревна одно за одним сдались. Мы вдвоем скатывали бревно в воду, держа с двух сторон баграми, и оно падало с плеском и вдруг медленно, с достоинством ложилось в стремнину, чтобы плыть через долину в Швецию.
Я быстро почувствовал, что выдохся. Ощущение, которое я предвкушал, возвышающее, пьянящее, добавляющее работе смысла, а мне — сил легко и пружинисто двигаться от рывка к рывку, не заиграло ни в жилах, ни в членах, как я надеялся. Наоборот, я был опустошен, чувствовал тяжесть во всем теле и принужден был неотрывно и сосредоточенно думать об одном деле зараз, чтобы скрыть от остальных, в каком я состоянии. Колено болело, и я обрадовался, когда отец наконец крикнул: «Перекур». Большая часть бревен была уже переправлена в воду, оставалась сущая ерунда, но нас ждала еще вторая куча. Я подполз к сосне с крестом, который Франц вырезал той зимней ночью сорок четвертого потому, что человек из Осло в слишком тонких и широких штанах был застрелен здесь немецкими пулями, я лег на вереск под крестом, положив голову на корень и тут же заснул.
Когда я проснулся, надо мной, склонившись на коленях и одной рукой вороша мои волосы, стояла мама Юна в ситцевом платье в голубой цветочек и с серьезным выражением на лице, у нее за спиной сияло солнце. «Есть хочешь?» — спросила она. На короткий миг я превратился в мужчину в парусиновых штанах, который все-таки не погиб, но пришел в себя и смотрел на нее, по-прежнему возившуюся с ним, но потом он растаял и исчез. Я заморгал, и почувствовал, что краснею, и тут же понял почему: это о ней я грезил во сне, не вспомнить, каком именно, но жарком и непривычно страстном сне, в котором я не мог сознаться, когда ее глаза вот так смотрели в мои. Я кивнул, попробовал улыбнуться и приподнялся на одну руку.
«Иду», — сказал я, а она ответила: «Отлично, поторапливайся, еда ждет», и она улыбнулась до того неожиданно, что я отвернулся и посмотрел на реку, колыхавшуюся у нее за спиной до самого другого берега, где внезапно двое Баркалдовых коней положили морды поверх ограды загона и жгли нас глазами, прядали ушами и стучали копытами, они были похожи на двух коней-призраков, горевестников скорых неприятностей.
Единым скользящим движением она распрямилась и пошла к потрескивавшему костру, который Франц или отец сложили на месте первой кучи. Оттуда плыл запах жареного мяса и кофе, и пахло дымом, и деревом, и вереском, и распаренными на солнце камнями, и еще какой-то особый запах, которого я не встречал нигде, кроме как на этой реке, и не мог определить, из чего он состоит, но который, видно, был соединением всего тут, общим знаменателем, суммой, и если я уеду и никогда не вернусь назад, то и его я никогда больше не понюхаю.
Неподалеку от костра на камне у воды сидел Ларс. Он держал в руке пук здоровых веток, и он ломал их на палочки равной длины и складывал штабелем в кучу у самой воды сбоку от камня, а позади кучи он воткнул под наклоном два больших сучка, служивших подпорками. Все это отлично выглядело в миниатюре, как настоящая куча, готовая к перевалке в реку. Я подошел к нему и сел на корточки рядом. После короткого сна нога стала лучше, похоже, инвалидность миновала. Я сказал:
— Отличная у тебя куча.
— Это только щепки, — ответил он тихо и серьезно и не повернулся.
— Конечно, щепки, — сказал я. — Но все равно здорово. Как настоящая, только в миниатюре.
— Я не знаю, что такое миниатюра, — тихо сказал Ларс.
— Это когда что-нибудь маленькое совершенно такое же, как что-то большое. Только маленькое. Понимаешь?
— Ш-ш-ш. Это просто щепки.
— Хорошо, — сказал я, — это просто щепки. А ты кушать будешь?
Он покачал головой.
— Нет, — сказал он так тихо, что я едва расслышал, — я не буду кушать. — Он сказал «кушать», повторяя мое слово, а не «есть», как говорил всегда.
— И это хорошо, — ответил я. — Тут никого, черт побери, не заставляют. — И я осторожно, смещая центр тяжести на левую ногу, встал. — А я вот голоден, — сказал я, повернулся к нему спиной, и пошел, и тут услышал его голос:
— Я застрелил моего брата, я.
Снова повернувшись, я отсчитал те же два шага назад. У меня стало сухо во рту. Я прошептал почти:
— Я знаю. Но ты не виноват. Ты же не знал, что ружье заряжено.
— Да, — сказал он. — Я этого не знал.
— Это несчастный случай.
— Да, несчастный случай.
— Ты уверен, что не хочешь покушать?
— Да, — сказал он, — я здесь посижу.
— Ладно, — сказал я, — приходи попозже, когда проголодаешься, — и я взглянул на его волосы и маленький видный мне кусочек лица, черт возьми, ему всего-то десять лет, а в лице ничего не шевелится, и сказать ему больше нечего.
И я ушел и поднялся к костру, где отец вольготно расселся рядом с мамой Юна на не сплавленном пока бревне. Не тело к телу, как тогда на мостках, но очень близко, и в их спинах было столько безбоязненности и самодовольства, что я вдруг ужасно возмутился. Франц сидел один напротив них на чурбаке и держал в руках железную миску, я видел его бородатое лицо сквозь костер и прозрачный дым, они уже успели преломить хлеб.
— Тронд, иди-ка садись, — сказал Франц чуть напряженно и постучал по соседнему чурбаку, — тебе надо поесть. Нам еще долго работать. Надо поесть, а то не выдержим.
Но я не сел на чурбак. Я сделал вещь, казавшуюся мне тогда неслыханной, я и до сих пор так считаю, потому что я быстро подошел сзади к отцу и маме Юна, перекинул ногу через бревно, на котором они сидели, и втиснулся между ними. Там не было для меня места, поэтому я задел их обоих, особенно ее тело, мягко подававшееся на мои угловатые недружественные движения, и я сразу стал жалеть, что устроил такое, но продолжал втискиваться, и она отодвинулась, а отец сидел, одеревенев как жердь. Я сказал:
— Вот тут здорово посидеть.
— Тебе кажется? — спросил отец.
— Ну да, — сказал я. — В таком приятном обществе. — Я посмотрел прямо на Франца и не отводил взгляда с его лица, под конец он забегал глазами и наконец опустил их в тарелку, рот искривился странной гримасой, он почти перестал жевать.
Я взял тарелку и вилку и стал класть себе еду из сковородки, удачно пристроенной на ровный камень с краю костра.
— Выглядит отлично, — сказал я, и засмеялся, и услышал, что голос мой звенит и раздается гораздо громче, чем я рассчитывал.
Я выныриваю из сна навстречу свету, я вижу свет выше. Как если бы я находился под водой и надо мной была бы бледно-голубая поверхность воды, совсем близко, но совсем недосягаемая, потому что в маленьких слоистых перьях тут внизу ничего нельзя ускорить, я бывал тут и прежде, но сейчас не уверен, успею ли доплыть до поверхности вовремя. Я тяну руки, обессилев от перенапряжения, и вдруг ладони касаются холодного воздуха, я начинаю бить ногами, быстрее, прорываю верхнюю пленку лицом и могу открыть рот и втянуть воздух. Потом открываю глаза, но света нет, а темнота та же, что на дне. От разочарования во рту горький утренний вкус, это не сюда я стремился. Я тяжело вздыхаю, сжимаю губы и собираюсь снова нырнуть, но тут до меня доходит, что я лежу в своей кровати, под одеялом, в каморке рядом с кухней, что еще очень рано и не рассвело и что больше не надо задерживать дыхания. Я выдыхаю, и смеюсь в подушку от облегчения, и начинаю плакать, не успев понять почему. Это что-то новенькое, я не помню, когда плакал в последний раз, а сейчас долго не могу уняться и думаю: если однажды утром я не доплыву до поверхности, это будет значить, что я умер?
Но плачу я не поэтому. Я мог бы выйти, лечь в снег и лежать, пока тело не занемеет, чтобы почувствовать, каково это. Подготовиться мне ничего не стоит. Но я не смерти боюсь. Я поворачиваю голову к ночному столику и смотрю на светящиеся стрелки. Шесть утра. Мое время. Пора браться за дела. Отбрасываю одеяло и сажусь. Со спиной сегодня все в порядке, я сижу на краешке, свесив ноги на половичок, который я положил у кровати, чтобы в холодное время года не так вздрагивать, коснувшись пятками пола. Потом надо будет положить новый пол и все утеплить. Может быть, к весне, если деньги будут. Конечно, будут. Когда же я перестану тревожиться о них? Зажигаю лампу у кровати. Протягиваю руку взять висящие на стуле брюки, нащупываю их, беру и замираю. Не знаю. Похоже, я еще не готов. У меня есть дело, которое нужно сделать. Поменять несколько досок в крыльце, пока никто не провалился и не переломал себе ног, этим я собирался заняться сегодня. Я купил доски с пропиткой и три банки гвоздей, должно хватить, четыре были бы по-моему чересчур, а кроме того, надо порубить чурбаки сухой ели на удобные полешки, с этим тоже не стоит затягивать, а то зима уже, считай, на дворе. Вот такая картина. Ну и Ларс придет попозже, мы с ним хотели оттащить комель упавшей березы цепями на машине. Это как раз будет приятно, убрать его отсюда. Я гляжу в окно. Снег перестал. Видные неясные очертания идущей в гору дороги. Возможно, сегодня не такой легкий для работы день. Роняю брюки и ложусь обратно на подушку. Дело, наверно, в этом сне, он не был хорошим. Я знаю, что смогу разобраться в нем, если захочу, я это умею — реконструировать, раньше, по крайней мере, умел, но я не уверен, надо ли оно мне. Сон был эротический, должен признаться, со мной это не редкость, они снятся не только тинейджерам. В нем присутствовала мама Юна, какая она была в сорок восьмом году, и я нынешний, шестидесяти семи лет от роду, прибавивший пятьдесят полновесных лет, и отец мой, наверно, тоже был где-то неподалеку, за кулисами, в тени, такое было ощущение, и в животе все сжимается от одной только этой мысли о том сне. Лучше, наверно, не трогать этот сон, пусть падает обратно на дно и лежит там вместе с другими моими снами, до которых я не могу докоснуться. Прошло то время моей жизни, когда я мог использовать сны. Больше я ничего менять не буду, я останусь здесь. Если получится. Но план таков.