— К тебе приходит кто-нибудь? — спросила я.
— А как же. Мама. Раньше чаще приходила, а теперь, наоборот — реже. — В этой избыточной подробностности, проговаривая одно и то же разными словами, она как будто черпала силы означать реальность. — Гораздо реже. У мамы новый муж. Очень хороший!.. А еще раньше я жила на даче с бабушкой. И там было очень хорошо. А здесь — плохо. Бабушка умерла… И вот я здесь!.. Но так будет недолго. Нет, очень недолго. Скоро все закончится. Потому что меня переведут.
— Куда?
— В интернат. В интернате лучше, — сказала она с убеждением. — Там почти все моего возраста. У меня будут подруги. И я буду с ними дружить! И играть, и еще — еще мы будем любить друг друга.
— Как это — любить? — спросила я тупо.
— Не знаю. Но как-нибудь. Я вот тебя уже совсем люблю, — и вдруг она потянулась ко мне как для поцелуя, медленно, томно.
Она, казавшаяся почти ангелом, была девушка, отравленная диким развратом замкнутых помещений, одних и тех же лиц, всей женской темной природы, которая хоронилась тут по углам. Подлое безумие разврата плясало у нее на губах. Огонек полыхнул в гаснущих глазах, когда она привлекла меня за поясок халата, раскрыла рот и повела языком.
Я отшатнулась, вырвала из цепких пальцев пояс:
— Да ты с ума сошла!
— Почему? — печально спросила она.
Огонек потух, косые глаза смотрели сумрачно и дико.
— Ты не должна.
— Почему? — повторила она так же, плавно.
— Потому что — Господи, не знаю, ты встретишь кого-нибудь — очень скоро, какого-нибудь молодого мужчину. — Что я несу? Где она его встретит? — Он будет ухаживать за тобой, вот в него будешь влюбляться!..
— Как в сказке про русалочку?
— Да.
— И… И целоваться с ним? — она медленно, словно копируя кого-то, влажно облизнулась.
— Н-не знаю.
— Целоваться — и все другое? — рука ее поползла вниз по телу.
Я следила с ужасом. Каркающий смех раздался над самым ухом. Я, как ужаленная, подпрыгнула. К счастью — прервали. Но кто? Над нами стояла сифилитичка и плевала себе на коричневые ладони.
— У тебя никогда не будет мужика, Настенька! Тебе придется как-нибудь научиться удовлетворяться самой, я тебя научу — хочешь?..
— Отстань от нее! — выкрикнула я. — Настя, не слушай!..
Сифилитичка попятилась, юркнула в туалет, и, придерживая дверь, погрозила мне кулаком:
— Мы еще с тобой поговорим, Настя, слушай, Настя, не слушай!..
Когда, потрясенная, вернулась в палату, Милаида Васильевна поманила пальцем, и сказала, усмехаясь:
— Ну, поела черешни?
Меня передернуло.
— Настю в детстве изнасиловал отчим. Теперь ясно?..
10
Иногда лёжа в кровати, я очень хорошо себе представляла, что происходит там, в мире. Сама себе я напоминала ужаленное насекомое. Отчасти парализованное, оно еще дергается. А там, на этих зеленых улицах где-нибудь Лотта цедила сквозь зубы слова, как коктейль сквозь соломинку:
— Все деятели искусств, в сущности, сволочи и Божьи дети, сучье отродье. Капризны и прихотливы, как оранжерейные растеньица, надменны, как красивые женщины, и равнодушны, как постантичные статуи, которые украшают парки со времен советского периода. Не дай бог влюбиться в деятеля искусства.
Она делала тугую затяжку и сбрасывала сигаретный пепел на черный резиновый коврик переднего сиденья автомобиля. За рулем, допустим, сидел Игнат, он поглядывал на Лотту искоса и улыбался, а она, воодушевляясь, пьянея от собственного красноречия, продолжала:
— Все эти высокие юноши с лицами, отмеченными печатью благородных страданий и тайного разврата, нечеловечески даровитые, и вдобавок балованные сердцееды, вся эта богема в фальшивом убранстве собственной грядущей славы, в мишурных венчиках поклонения ближайших подруг, которые исходят половой истомой. Не служившие в армии «воины», не читавшие молитв «монахи», ничем не владеющие «князья», вся эта шушера, литературная шелупонь, коллекционеры благоглупостей, собиратели пустот — я терпеть их не могу, и… Если влюбляюсь, то именно в таких.
Игнат улыбался и жмурился. Кожаная кепка с околышком лежала на заднем сиденье.
— Вообще странно, что такая прекрасная девушка, как вы, остается без мужского внимания…
— Без внимания я не остаюсь! — воскликнула Лотта моего воображения.
— Да. Конечно.
— Но единственное внимание, без которого я осталась, действительно, это…
Игнат снова поглядел на нее, но ирония мелькнула в его взгляде, а может быть, нет — но уже нельзя сказать, переменила продолжение своей речи Лотта в этот самый момент, или с самого начала заговорила не об Игнате:
— Это внимание моей подруги. Бедняжка! Ей теперь самой требуется внимание, а я даже не могу оказать ей помощь.
— Почему?
И Лотта со сладострастным наслаждением, с видом самым сокрушенным, рассказывала обо мне, валяющейся здесь в полупараличе, в одном непрекращающемся психическом спазме. И, должно быть, она и сама в эту минуту верила в свое сочувствие:
— Она отказывается кого бы то ни было видеть из своих прежних друзей, точнее, к ней отказываются пускать — вы ведь знаете все эти ужасные порядки в сумасшедших домах… То есть нет, вы, конечно, их не знаете, откуда… Как? Разве вы не в курсе, что бедняжка загремела в психушку?
Нет, моя Лотта была доброй женщиной. Но ни одна женщина не устоит перед искушением выглядеть чуточку более разнообразной за чей бы то ни было счет в глазах мужчины, который случайностью интересует ее сейчас. И это справедливо. Я же не знаю, справилась ли я на ее месте с собой, с таким соблазном. Тем более, что всё это в сущности совершенно невинно.
Руки нашаривали под подушкой сигареты. Должно быть, я несправедлива к своим подругам, реальным или мифическим. Но, с другой стороны, я и не так наивна, чтобы думать, что подобные разговоры не происходили за моей сутулой, узкой, пропахшей сигаретным дымом спиной.
11
Мне было ясно. Мне было совершенно ясно, что для нас и Господень Суд — мера запоздалая и недостаточная. Стараясь не глядеть на лампу, которая гипнотизировала, я тяжело поднялась на кровати, мертвец, вставший из неповапленного гроба, и, следуя совету, посидела, свесив ноги в носках. Достала из-под матраса тапочки и кинула на линолеум — они упали с гулким стуком. Снова сыскала под подушкой сигареты. В палате раздавался тяжелый храп. Они дышали на разные лады, и согласия не было в этом сне. Кому-то снились кошмары — постанывали.
Когда голова перестала кружиться, встала и побрела в туалет. Чего не хватает в больнице, так это простой, по-человечески так понятной возможности — остаться одной. Может быть, в том и смысл этой странной коллективной изоляции, принятой как вполне оправданный способ лечения? Лечения, заведомо не дающего результатов… Это только в недобросовестных книжках больные имеют возможность вести длинные, полные затейливой казуистики разговоры с врачами. В реальной психиатрии внутренняя картина безумия никого не интересует. Но я слишком много требую. Бедняжки, разве могут врачи справиться вдвоем или втроем с сотней подозрительных, замысловатых и хитрящих женщин? Я просто хочу сказать, что вне общества и вообще в одиночестве безумие ведь невозможно. Как вы поймете, что сошли с ума, если не найдется никого, кто бы указал вам на это?
В туалете, тоже освещенном, на ведре курила тяжелая женщина, которую я не знала. Я влезла на подоконник, подогнув под себя ноги — сам по себе он был холодным, чтобы сидеть на нем. Газ кончился в зажигалке. Почиркав без искры, спросила:
— Спичек нет?
Она пошарила в кармане и сказала:
— Только из моих рук.
— Как хотите.
Я слезла к ней, ноги все равно начали затекать.
— А почему только из ваших?
— Так они отбирают же.
Она глядела устало. Лицо ее было землисто.
— Не спится?
Она не ответила.
В туалете, пока никого нет, кафельное эхо множит отзвуки. Зажурчала вода этажом ниже. Из крана, как из пасти змеи, капает медленная слюна, объявление «Больным запрещается пить водопроводную воду» почти размыто от брызг. Собеседница встала, покрутила белый с синей крапиной рычажок и приникла губами к струе.
— А между прочим, они правильно пишут — не стоит пить сырую воду, — зачем-то сказала я.
На краю раковины лежит обмылок — кто-то забыл унести свой или положил так. Вообще же здесь не держат в туалете мыло, и многие носят мыльницы с собой, благо, карманы такие вместительные.
— Ты, видно, не умеешь читать. Тут написано — «запрещается больным». Здоровым можно, — и, без перехода, — нельзя быть суровой к людям, о которых ты ничего не знаешь. Вот ты думаешь, смотришь на меня и думаешь — убитая женщина. Ты наверное скажешь, что ничего такого не думала. Молчи. Думала. Да, я убита!.. — она возвысила голос и спохватилась. — Как бы не прибежали.