Восстанавливались понятия родина, патриотизм, народ, народный. Именно восстанавливались: раньше они были опрокинуты, низвергнуты. Всего лишь за несколько лет до этого их затаптывали особенно решительно и заменяли понятиями „социалистическое отечество всех трудящихся мира“, „советский патриотизм“, требуя ко всему классового, партийного „подхода“. И одновременно восстанавливались и обновлялись понятия гуманизм и демократия.
Еще недавно это были бранные слова. А в середине 30-х годов их стали применять даже и одобрительно. Это связывали с поворотом в политике Коминтерна и с тем, что мы „завершили построение бесклассового общества“. Во Франции и в Испании развивался широкий народный фронт. СССР вступил в Лигу Наций. Всенародно обсуждался проект „самой демократической в мире сталинской конституции“.
Но все это были дымовые завесы, за которыми начинался крутой поворот в государственной политике, в идеологии.
Уже шли массовые аресты „врагов народа“; тюрьмы всех городов были переполнены. Огромные пространства тайги и тундры были владениями тайной империи ГУЛАГ – втрое, вчетверо более обширной, чем вся Европа.
Голод, избиения, пытки, расстрелы по решениям заочных судов – стали повседневным бытом. Так же, как толпы скорбных, заплаканных женщин у тюремных ворот, у справочных отделов НКВД… [143]
И ежедневно в газетах, на собраниях, на митингах поносили разоблаченных врагов и всех их пособников, и каждый раз кто-то униженно каялся в том, что „не распознал“, „проглядел“. И все надрывнее, все назойливее раздавались призывы к бдительности…
До 1935 года любой иностранец, если он был „трудящимся“, вступив на землю СССР, автоматически становился советским гражданином.
Осенью 1934 года в Харьковский горсовет были избраны несколько политэмигрантов – австрийские коммунисты и социалисты, бежавшие после поражения февральского восстания „шуцбунда“.
Но уже год спустя приобретение советского гражданства стало очень сложным делом, требовавшим усилий, времени и особых правительственных постановлений в каждом отдельном случае. Иностранных коммунистов перестали допускать на наши закрытые собрания. Им приходилось подолгу оформлять через Коминтерн перевод из своей партии в ВКП, либо оставаться в особых эмигрантских парторганизациях.
Напряженное ожидание войны, все новые тревожные вести с дальневосточных границ вызывали и оправдывали в наших глазах нараставшее недоверие к иностранцам вообще и к тем соотечественникам, у которых были „связи с заграницей“.
В 1929 году после боев на манчжурской границе мы распевали:
„У китайцев генералы – все вояки смелые; на рабочие кварталы прут как очумелые.“ Врагами были именно „генералы“.
В 1936-38 г.г., когда у озера Хасан шли тяжелые бои с артиллерией, танками, авианалетами, мы знали „наши бьют японцев“. Правда, обычно говорили и писали „самураев“, но для всех это были именно японцы, не различаемые уже по классам и званиям.
Эммануил Казакевич, приехавший в 1937 году из Биробиджана, рассказывал о том, как оттуда за два дня вывезли в Среднюю Азию всех корейцев, в том числе и членов партии и комсомольцев, и работников НКВД; и тех, у кого были русские жены или мужья.
Он рассказывал об этом без гнева и осуждения; и я слушал так же. Обидно, что пострадали многие ни в чем не повинные люди; большинство из них, конечно же, были „свои“, братья по классу.[144] Но ведь японские шпионы и диверсанты укрывались, выдавая себя за корейцев или китайцев, либо забрасывали к нам агентов из зарубежных китайцев. Это угрожало всей стране, сотням миллионов. Значит, приходилось утеснять сотни тысяч. В те же годы из западных областей выселяли поляков, эстонцев, финнов. И это тоже представлялось печально суровой, но необходимой „расчисткой тылов будущего фронта“. На Украине всех галичан, всех, кто приехал из областей, принадлежавших Польше, стали полагать подозрительными, ведь их могла направить польская разведка – „дефензива“. Коминтерн распустил три партии – польскую, западно-украинскую и западно-белорусскую специальным решением, утверждавшим, что они „засорены шпионскими и провокаторскими элементами“. В разных городах союза были арестованы многие немецкие, польские, венгерские, австрийские и другие политэмигранты, главным образом, коммунисты. Были расстреляны Бела Кун – вождь венгерских советов 1919 года и Гайнц Нойманн – заместитель Тельмана; погиб в тюрьме Фриц Платтен – швейцарец, который приехал в апреле 1917 года вместе с Лениным, а зимой 1918 спас ему жизнь, прикрыл его от обстрела и сам был ранен. Их всех называли „вражескими агентами“.
Классовые и идеологические мерила оказывались несостоятельными. Миллионы рабочих шли за Гитлером и Муссолини. Ни английские, ни французские, ни американские коммунисты, хотя их партии были вполне легальны, даже в годы жесточайшего всемирного кризиса не повели за собой ни рабочих, ни крестьян, И в то же время нас уверяли, что почти все зарубежные партии кишели шпионами. Любой иностранец, приезжавший к нам, мог оказаться агентом Гестапо, Интеллидженс Сервис, дефензивы, сигуранцы, японской разведки…
Нам доказывали наши вожди и наставники, пылкие ораторы, талантливые писатели и официальные судебные отчеты (они еще не вызывали сомнений), что старые большевики, бывшие друзья самого Ленина, из-за властолюбия или из корысти стали предателями, вдохновителями и участниками гнусных злодеяний. А ведь они когда-то были революционерами, создавали советское государство…
Что мы могли этому противопоставить? Чем подкрепить пошатнувшиеся вчерашние идеалы?
Нам предложили позавчерашние – Родина и народ. [145]
И мы благодарно воспринимали обновленные идеалы патриотизма. Но вместе с ними принимали и старых и новейших идолов великодержавия, исповедовали изуверский культ непогрешимого вождя – (взамен „помазанника“) – со всеми его варварскими, византийскими и азиатскими ритуалами, и слепо доверяли его опричникам.
Идеология зрелой сталинщины позволяла одобрять любые политические маневры: дружбу с Гитлером, новый раздел Польши, нападение на Финляндию, захват Прибалтики, Восточной Пруссии, Курил, претензии на иранские и турецкие области…
Не избежал и я тлетворного влияния великодержавных амбиций в годы войны и позднее. К счастью, воспринимал их все же не безоговорочно – за что и попал в тюрьму. И проникали они в душу не слишком глубоко, не укоренялись, а позднее легко отпадали мертвой шелухой. Им противодействовали неизбытые юношеские представления о равенстве всех народов – представления столько же обдуманные, осознанные, сколь и непосредственные, укорененные в подсознании, в мироощущении.
Поэтому, даже став искренним приверженцем Сталина, я все-таки не превратился в последовательного сталинца, – то есть в холопа, уже вовсе беспринципного, бессовестного, готового на любые злодейства. И никогда не мог, ни душой, ни рассудком поверить, что у нас больше врагов, чем друзей, что идейных противников надо не убеждать, а убивать. Такой спасительной незавершенностью и непоследовательностью моего духовного и нравственного вырождения я обязан хорошим людям, хорошим книгам – многим добрым силам, в том числе и ребяческому увлечению эсперанто.
Мечта о безнациональном содружестве людей утопична. Отказ от нации так же ирреален, как отрыв от земного притяжения. Невесомость космонавта – недолгая, искусственная „свобода“ от земли. Тем радостнее потом возвращение к естественной весомости, к земному притяжению, к земным тяготам.
Создатель международного языка доктор Людвиг Заменгоф (1857-1917) родился в еврейской семье и вырос в Польше, разделенной между тремя государствами-завоевателями. Он получил польское и немецко-австрийское образование, испытал значительное влияние русской и украинской литературы [146] (Льва Толстого, Ивана Франко), жил в среде разноязычной интеллигенции.
Он видел, как в Российской, Австро-Венгерской и Турецкой империях нарастали жестокие противоречия между народностями, как развивались национально-освободительные движения в Польше, Чехии, Словакии, Венгрии, в славянских владениях Габсбургов и турецких султанов.
Тогда же возникали и ширились новые мифы: панславизм, пангерманизм, антисемитизм – (уже не религиозный, а расистский), – сионизм, воинственно-шовинистические движения в Германии, Италии, Франции, Японии и других странах.
Эти мифы превращали естественные привязанности к родному языку и словесности в спесивое самолюбование, злое высокомерие; боль оскорбленных национальных чувств перерождалась в ненависть к иноплеменникам, ко всем, кто говорил на языке угнетателей или был сродни „наследственным врагам-соседям“.