1.
Что они пытались рационально истолковать воплощение и единство двух природ Христа, полагая, что человек должен выносить суждения на основании оценки своих возможностей, а не на основании оценки рассматриваемого предмета.
2.
Что они воскресили заблуждения языческих философов древности о человеческой душе, небесах, земле и земных тварях и требовали, чтобы человек сам определил то место в мире или в себе самом, с которого он исходит и на которое всегда возвращается и относительно которого всегда исчисляет всякую удаленность и все им самим сделанные шаги.
3.
Что они проповедовали переселение душ и, следовательно, отрицали бессмертие души и будущую (загробную) жизнь.
4.
Что они проповедовали вечность материи и идей.
5.
Что они ставили греческих философов и еретиков, осужденных на Седьмом Вселенском соборе, выше учения Отцов Церкви и святых.
6.
Что они отрицали и считали невозможными чудеса, соделанные Христом, Богородицей и святыми, или же объясняли их своими собственными аргументами, а мирские языческие книги (которые должно считать обычным средством образования) признавали источниками истины, к которой все остальное должно непосредственно или опосредованно сводиться.
7.
Что они усвоили идеи неоплатоников о существовании материи самой по себе и о ее воплощении в формы в соответствии с идеями — и, следовательно, отрицали ее полную зависимость от самостоятельного Творца — и утверждали, что после смерти люди воскреснут не в том теле, в котором они воплощены во время своей жизни на Земле, а в другом.
* * *
Когда обвинение было оглашено и философ вместе со своими учениками предстал перед патриархом Евстратием Гаридасом, произошло нечто неожиданное. Иоанн Итал спокойно выслушал все положения обвинения и признал их своим истинным учением, от которого он и не думает отрекаться. Процесс принял неожиданный оборот. Даже обвинитель, патриарх Гаридас, попал под влияние обвиняемых и их доктрины, а поскольку сам император Михаил VII и его брат Андроник были тайными поклонниками языческой эллинистической традиции, процесс против Итала возобновился только в 1082 году при новом императоре Алексее I Комнине. Тринадцатого марта того года, в день православного Воскресения, в присутствии профессора и его учеников доктрина Итала была всенародно предана анафеме: ему и его последователям строжайшим образом запрещались какие бы то ни было выступления или лекции публичного или частного характера, а сам Итал был надолго сослан в какой-то монастырь. Многие представители самых разных сфер византийского общества, люди, проникнутые университетским духом, продолжали находиться под влиянием идей изгнанного профессора и учения, уходившего корнями в язычество Древней Греции. Как свидетельствуют хроники того времени, некто по имени Сербля в знак протеста бросился в волны Босфора и воскликнул:
— Нептун, прими меня![6]
Он оставил в Константинополе семью, перебравшуюся после его самоубийства в Дуклю, которой сам он никогда не видал и своим отечеством не считал, так же как не считал своей духовной родиной и христианскую греческую империю. Но, как говорили, такое было легче сделать Малоншичу родом из Дукли и его учителю, итальянцу из Калабрии, чем тем, кто и родился, и жил на территории Византии.
Как бы то ни было, в Дукле след Малоншичей теряется надолго, однако семьи, носящие такую фамилию, встречаются в XV веке в Боснии и Зете, в XVII веке — в Черногории, а с более поздних времен, да и по сей день, попадаются и в других местах.
Вот такая история лежала у моего дяди в его врачебном столе и вызывала большое недоумение. Но анализы крови, сделанные дядей адвокату Малоншичу и его дочери, не оставляли места недоумению — они свидетельствовали о наличии передающейся по наследству болезни дегенеративного характера, не представляющей реальной опасности ни для членов семьи, ни для их окружения. Таким образом, Агата могла спокойно идти в школу.
Мы познакомились с ней еще до этого, и я сразу обратил внимание на ее разноцветные губы (верхняя была красной, а нижняя скорее фиолетовой) и темные глаза под тенью волос. Она нравилась мне все больше и больше, и один раз, когда мы вместе играли, я почувствовал это особенно ясно. Она тогда спустила свои чулки и натянула их на ботинки, словно хотела их снять, не снимая обуви, потом неслышно подкралась ко мне сзади и закрыла мои глаза руками, и я тут же понял не только то, что это Агата, но и то, что с этого момента я всегда буду чувствовать, как она приближается ко мне, независимо от того, натянуты у нее на ботинки чулки или нет. Я и сегодня помню «ключ к разгадке снов», который она с наивной доверчивостью открыла мне по секрету.
«Сны, которые снятся с четырех часов ночи до утра, — говорила Агата, — сбываются или через десять дней, или через десять месяцев, или через год. Сны, которые снятся от полуночи или от полудня до трех часов, обычно сбываются на третий, четвертый или пятый год…»
Однако мое чувство привязанности к Агате пропало — внезапно и странным образом. Однажды я случайно увидел, как Агата ссорилась с одной своей подружкой. В разгар ссоры, которая, однако, не мешала продолжать игру, девочка подбежала к Агате и залепила ей пощечину. Голова Агаты, получившей пощечину на бегу, откинулась в сторону, и я увидел, что от этого резкого движения волосы попали ей в рот, а родинка на лице от удара стала кровоточить. Начиная с этого момента — после случая, не имевшего ко мне никакого отношения, — Агата раз и навсегда перестала мне нравиться.
Вскоре началась Вторая мировая война, и немецкие войска вошли в Югославию. Мы с Агатой ходили в одну школу (она была чуть моложе меня), поэтому я одним из первых услышал бродивший но школе слух, что на самом деле Агата еврейка и адвокат Малоншич ей вовсе не отец, а просто удочерил ее, чтобы спасти от преследований. Этот слух, в отличие от множества подобных слухов, распространявшихся в те времена, имел под собой реальную почву — ведь покойная мать Агаты была из семьи Нехама — поэтому никого не удивило известие о том, что Агату и адвоката Малоншича вызвали в немецкую комендатуру на допрос и что девочку отправят в лагерь, если выяснится, что она еврейка и по отцу. Однако Агата быстро вернулась в свой класс. В то ненадежное время судьбу человека определяли легко, прикидывая на глаз, и одинаковые родинки на лице у Агаты и Малоншича оказались тем очевидным доказательством, которое расценили как более убедительное и достоверное, чем свидетельство о рождении и справка, выданная моим дядей. Агата была признана дочерью Малоншича, и это спасло ее от смерти…
Кровь, в том числе и тяжелая, не водица.
Как-то в 1970 году однажды вечером я заснул, находясь в кругу своей семьи, в собственной постели, в Белграде. А проснулся в холодной пустой комнате, один за большим неотесанным столом для разделки мяса, одетый в поношенный, незнакомый мне костюм покроя 1980 года. Яичная скорлупа и остатки ужина валялись на столе рядом с жестяной тарелкой, которую я, по всей вероятности, только что обтер последним кусочком хлеба, так как на столе хлеба уже не осталось. Передо мной лежал измазанный жиром ключ, которым я пользовался вместо вилки, и стоял светильник, при свете которого я что-то писал на листах грязной измятой бумаги чернилами из плохого красного вина, макая перо в стакан. Тишина была полной, и вдруг посреди глубокой ночи я услышал, что на тарелку, рядом с моей рукой, упал не то маленький камешек, не то комочек земли. Из этого я понял, что не один, и поэтому успел немного отстранить от лица одеяло (из него, видимо, и выпал камешек), в то же мгновение наброшенное на мою голову. У меня перед глазами возникла голая рука незнакомца, который пытался меня задушить. Изо всех сил стараясь высвободиться, я как можно крепче вцепился зубами эту голую руку и, кусая ее, хотел закричать. Очнулся я в своей постели, в тот момент, когда пытался укусить за палец Бранку, которая уже давно будила меня, потому что я плакал во сне. Я рассказал ей сон, мы лежали в темноте и смеялись, но у меня все еще болела шея и рука, а уши были полны слез из моего сна. Честно говоря, я был поражен тем, с какой неожиданной и безграничной решимостью собирался расправиться со мной неизвестный. Ощущение было живым, хотя и пришло из сна, и в ту ночь я походил на сито, через которое безвозвратно утекает все мое бытие, оставляя мне только такие неподдающиеся усвоению элементы жизни, как страх, боль, отчаяние и смерть. Я все время задавал себе вопрос:
— Кто это мог быть? Кто это мог быть?
Потом мой взгляд упал на единственное освещенное место комнаты, где, купаясь в свете луны, висел на стене большой портрет. Я привез его в 1967 году из Варшавы, и он, пока неотреставрированный, висел у меня в спальне. На портрете был изображен человек в парике, ярко выраженный сангвиник с толстыми румяными щеками и налитым кровью вторым подбородком, из своей рамы он протягивал руки в комнату. Однако теперь стало ясно, что ночью при лунном свете у него изменяется цвет лица и выглядит он совсем по-другому. Его щеки были белы как мел, и он, бледный и оцепеневший, из своего 1724 года тыкал пальцем фокусника прямо в меня.