Через два часа их везли домой. И Петр Иванович не спросил, а старик ничего не сказал ему. И друг на друга они не смотрели.
Марья Семеновна отвезла к себе Татьяну и уложила спать, дав две таблетки снотворного. И уехала к сыну.
На столе лежало письмо. Марья Семеновна вскрыла конверт и посмотрела на Петра Ивановича.
— Что это значит? — спросила она.
— Я не знаю. Я уходил в магазин, вернулся, его не было, а только это письмо.
— Он что сказал?
— Молчал и нервничал. И есть не стал, и чаю не выпил. Все шуршал бумажками, потом спрашивал меня о машинах. Знаешь, на фотографиях Виктора. А там и ушел, когда меня не было.
— Узнаю твердую мужскую храбрость.
Марья Семеновна уселась за столом и положила письмо. Если разобраться, то он всегда кидался в бегство от нее. И от всего трудного. Не стал руководить институтом. Не развелся с женой, а болтался среди баб. «Прости, Господи, — подумала она. — Как я это позабыла?»
— Хочешь, я тебе прочту? — спросил Петр Иванович.
— Не касайся моего письма.
Она толкнула руку Петра Ивановича и надела очки. Заправила дужки за уши, и очки сели удобно. Вот что писал Кестнер своим странным ломаным почерком. Каждая буква была словно выгнута из старой проволоки, но вполне четка.
«Марья! Прости меня, но я исчезаю. Постарайся меня понять. Врачи ваши даже слишком грамотные, но и рисковые. Но здесь риск один, что сохранят парню жизнь. Словом, я и удрал, ничего не сделав полезного. А что мне оставалось? И я не того боялся, что его угробят в ходе операции, а того, что вдруг (один шанс из десяти) парня спасут. Он же будет навсегда парализован, от головы до ног, до кончиков пальцев. И вот, посмотрел я на него, и подумалось: зачем он умирает, а я живу? Зачем? А? И осталось мне только одно: удрать от вас с той же скоростью, с какой явился. Билет мне устроили через горздрав и пообещали доставить на машине в аэропорт.
Марья! Друг сердечный, когда ты прочитаешь письмо, все будет кончено: парень будет в неведомых краях, а я, наверное, над Уралом. И вот мне думается, что и жизнь моя так пронеслась, и горы человеческих теплых отношений прошли мимо. Ты понимаешь, о чем я пишу. Состояние твоего внука…
Бедная Марья! Ты не привыкла к неудачам, ты из племени победителей. Но будь готова к лучшему из самого худшего варианта. Согласись, прилагать к этому руку я не мог. Прости старого дурака и не вздумай возмещать мои траты. Денег у меня и так слишком много».
— Дезертир, не смог сделать усилия, — пробормотала старуха.
Она смяла бумажку, думая, что это хорошо вышло, то есть то, что он сбежал, а не вис на ней. Она верила в него, а это был лишь провал памяти. «Слабый, хитрый старикашка, — презрительно думала Марья Семеновна, — что он мог сделать? Это было ошибкой с самого начала, этот вызов. И все же он пригодился. Он меня рассердил и приготовил к тому, что я услышу».
— Ты расскажи, как там все было.
— Да что! Они меня оставили ждать в коридоре, а сами ушли. Он вернулся, помолчал надо мной и снова ушел, и опять пришел. Мы уехали, а спрашивать его я не решался. Был он как Тигр, когда нервничает.
— Все кончилось, Петя, — сказала старуха.
— Ты так думаешь? Выпей-ка валерьянки.
— Ведь не звонят же… Все кончилось, все.
И, размахнувшись, она так огрела стул тростью, что та переломилась.
— Тебе дать воды?
— Что ты, что ты, не подходи! Потом я тебе кое-что расскажу.
Старики помолчали. Они сидели в этой большой обихоженной комнате. Здесь не чувствовалось женской руки, но виделся мастер. Семен в выходные дни не зря переводил доски. Стены комнаты были забраны тесом, в углу был отлитый на заводе под старину камин, а в стену проделано отверстие. Его не видно снаружи за мрамором и бронзой камина, и поставлены фильтры и охладительное устройство.
Камин — дорогая, запретная безделушка. Но его зажигали к праздникам, семейным и всей страны. Он, оживая, веселил их. А еще Семен набивал чучела зверей и загромоздил ими все. «Да какой же он пролетарий? — зло думала Марья Семеновна. — Это же теперь мелкий буржуй. Художник Павел в 10 раз пролетаристей его. Художник Павел… Художник Павел… Художник Павел…»
— Ты, Петя, возьми на себя все. Позвони в больницу, — сказала она. — Я же пойду к Татьяне и попрошу ее о том же. Ты к нам и приедешь. И знаешь что, заезжай-ка к сестре и привези ее, обязательно с племянником. Адрес: Чехова, 112 а. Посидим вместе вечером, погорюем, поплачем.
Беды прошли, и поколебленное равновесие восстановилось, каким ему теперь и быть дальше. А парень, испив свою чашу горечи этого мира, был спокоен, холоден и красив, как фараон, готовый к погребению. Ушла мальчишеская мягкость черт, а лицо его застыло почти в величественной гримасе, в страшном потустороннем веселье. Словно там он увидел что-то такое хорошее, чему можно вот так улыбаться, предоставив родным свое тело. Казалось, парень говорил: «Вы там что-то хотите сделать с ним, так вот и делайте, мне теперь все равно, и все это кажется смешным и мелким. Но вы делайте и удивляйтесь тому счастью, которое я нашел в покое».
Он был положен в комнате отца, и окно приоткрыто и сочило холод. Солнце пробивалось сквозь кисею в вытканных каких-то звездочках. Пахло чем-то странным и приятным, что накурила соседская старуха Мишулина. И к гробу парня подходили и уходили. Но все уходившие были подавлены видом парня… К нему зашли попрощаться друзья-мотоциклисты, пропахшие бензином и запахом горелого масла, и резины, и хромированного, пахнущего кисловато, металла. Шлемы они держали в руках и переговаривались смущенно и шепотом. У них возникло подозрение, что где-то там, невидимый, парень мчится по дороге на мотоцикле… Двоюродная его бабка, тетка Павла Герасимова, пожевав губами, синими и тонкими, решила, что парень встретил умерших своих (а мотоциклистам вдруг подумалось, что парень сейчас видит живыми и здоровыми всех разбившихся мотоциклистов). Павел Герасимов думал о фараонах, совершенно исключительной красоте парня и той странной загадке, которую всегда загадывает человеку небытие. Не только странная загадка, но и унизительная. И его худое лицо вдруг скривила, дернула вбок нервная судорога. «Хорошо, — думала его тетка, — что в свое время я не разрешила Паше учиться на мотоцикле». Это было разумное решение, и непонятно отчего ее сестра Мария с детства считается умнее ее. Мускул лица Павла ныл от судорожного рывка, и ему представился он сам, лежащий в гробу, маленький, с торчащим острым носом. Нет, надо оставаться живым во что бы то ни стало… «Как жалко, — ворочалось в смятенной душе Петра Ивановича, — что невозможно мне поменяться с парнем и оживить его, что сделало бы Марию счастливой…» И тихо плакал Семен, и около него, но отвернувшись, как соучастник неудавшейся какой-то проказы, стояла его убежавшая жена, теперь рыхлая и толстая, с пористым носом, заплаканным и красным, и так жалела, что не отстояла и не взяла Виктора себе… Старуха же, принимавшая соболезнования, совсем потемнела, почти как и ее трость, починенная Семеном. Посматривая на внука, она думала совсем по-бабьи, что хорошо бы Виктору встретиться с отцом ее, Семеном, убитым когда-то в тайге, что и там родственникам надо быть ближе, но ничего нет там, никаких родственников, только мечутся одинокие атомы, и как хорошо быть верующей дурой Мишулиной, что втерлась к ним и, жалея парня, так молится, так молится, чтобы провести душу парня, которой нет, в тот рай, что существует в птичьих ее мозгах. Но и это счастье — верить…
— Благодарю вас, милая, за соболезнование, — говорила она очередной входившей женщине и думала, что она материалистка, а в комнате достаточно холодно, что, возможно, парень нашел свое счастье нестись вдаль, но не мотоциклистом по райски приятным дорогам, как, наверное, мечтается этим парням, что приходили прощаться, нет, а в виде атома, на который давит луч света. Вот такая у него будет дорога, но она бы искренне пожелала ему другой, о которой он мечтал, без грузовиков и постов ГАИ, в переплетенье автострад, с киосками, где можно перекусить и выпить холодной воды, и снова лететь.
Приходившие же прощаться знакомые старики глядели на парня с тем снисхождением, с которым глядит спортсмен на собрата, в самом начале трассы сошедшего с беговой дорожки. Они пережили молодого парня! Их гордыня была равна его гордыне, вот только была прозрачнее, прочитывалась на их лицах, и другие видели и разгадывали ее.
Таня тоже побывала здесь, но не подходила к парню. И самой было страшно и стыдно, и две крепкие женщины, обе соседки Виктора, так и ходили по бокам ее. Старуха сказала им то, что сочла возможным сказать, и попросила уберечь ее. Чтобы и здесь побывала, но не потряслась, чтобы потом увезли Татьяну домой. Ее, носившую в себе Герасимова, старуха берегла. Еще утром в этот день прощания она дала ей зеленую маленькую таблеточку, а потом добавила и вторую. Так что Таня была вполне спокойна, даже когда поймала взгляд этого нового появившегося Герасимова, художника, кажется. Такого маленького и сухонького человечка, остролицего, с неприятным пристальным взглядом. Наверное, ему все рассказали, он разглядывал ее исподтишка, недобро и непрерывно, пожалуй. И Таня, в установившемся теперь благодарном смирении, считала его, ненавидящего, даже правым.