— Верно, — поддакнул Трегубин.
— Где Васька твой? — поинтересовался Атласов.
— Под лошадь попал, — притворно-жалостливо вздохнул Трегубин.
— А это кто сидит?
— Приблудный… Несколько дней назад объявился. Посидит, грошик выпросит и уходит. Тихий…
— Ладно… Запомни, что сказал, и не болтай. Дело прибыльное, коль под моей охраной.
Атласов отошел от лавки на несколько шагов и услышал: «Атаман!» Обернулся. Перед ним стоял приблудный, в рубище, страшно худой. Пепельные волосы, схваченные на лбу бечевкой, спадали на плечи.
— Тебе чего? — недовольно спросил Атласов.
Приблудный, мелко перебирая пальцами, прикрыл рваной рубахой костлявую грудь.
— Не узнаешь? — дрожащим голосом произнес он.
Атласов, стараясь уловить знакомое, взглядом скользнул по изможденному загорелому телу: сквозь рубище чернели застарелые язвы. Хотел спросить неуверенно: «Худяк?», но отогнал — не он, чужой… Бродяга…
— Пошел вон! — Атласов недоволен: задержал нищий.
Человек покорно отступил, и руки, недоумевая, повисли, и он сгорбился, пряча глаза, наполненные слезами.
— Как зовут? — замявшись, спросил Атласов, желая поскорее отделаться от ненужного.
— Худяк…
Атласова будто обдали кипятком.
— Петька!? — вскрикнул он помимо своей воли.
Из лавки — испуганный — Трегубин:
— Кто? Кого?
Он увидел: медленно, с опаской, будто крадучись, Атласов приблизился к приблудному и протянул руку к его лицу — погладил, ощупывая, едва прикасаясь пальцами, и тот, всхлипнув, опустился на колени, будто сломался, и голова безвольно повисла на грудь, опечаленная. Атласов положил руки на его плечи и глядел затуманенно в сторону Трегубина, и не видел его, ибо плакал. Потом помог подняться и, придерживая, повел в свою избу, где хлопотливая Степанида давно приготовила кислые щи с гречневой кашей и кувшин острого кваса.
И не мог понять Трегубин, какое родство может связывать казачьего голову Атласова с оборванцем, которого он, Трегубин, едва не спровадил в казенку; и вспомнив, какие обиды он чинил проклятому нищему, похолодел и кинулся готовить товар для Атласова, причем самый лучший.
Худяк отмылся в баньке и смяк. Несколько дней он едва поднимался с лавки. Степанида поила Петьку крепким настоем трав и шиповника. Атласов появлялся под вечер, усталый, раздраженный, поэтому с Петькой толком и не мог поговорить.
— Не тревожь, — просила его Степанида и вздыхала, — тощой-то, ужас… Краше в гроб кладут… Фроська его богу душу отдала, — добавляла она, понизив голос до шепота.
— Откель явилось провиденье, — ворчал Атласов.
— Сердце чует, Володюшка, — горестно отвечала Степанида.
— Ты его не растравляй, — кивал Атласов в сторону спящего Худяка. — Он сам расскажет…
— А я молчу… Ни-ни… Что ты, — вздыхала Степанида. — Только жалко мне его.
— Намаялся, бедняга… А дела свои я подправлю… Но ты, женка, должна мне помочь.
— Как могу…
— Со мной не убоишься? (Видно, Атласов спрашивал не первый раз, поэтому Степанида отвечала тут же.)
— Страшно, Володюшка… далеко… Да и Ваню бросать…
— А чего бросать… Крепко на ноги поставлен, грех упасть… Пятидесятник по якутскому списку. Скоро отца перешибет…
— Дите ведь…
— Жениться хочет, а ты все — дите.
— Рано ему. Погулял бы…
— А сама как…
— Я баба… Да и ты уж один был такой. Сейчас девок много, выберет. Успеется.
— Так со мной иль с Ванькой?
— С тобой, Володюшка, куда иголка, туда и нитка.
— От люблю я тебя за это, Стеша, — обрадовался Атласов и, боясь вспугнуть Худяка, засмеялся.
Позже Худяк расскажет, как бежали они от анадырского приказчика, изверга и ханжи, которого и повесить мало: он пытался заставить Худяка подписать многие вины Атласова. Тот упрямился, говоря, что Атласов чист перед богом и что нет за ним никаких прегрешений… Многие муки терпел Худяк, и если бы не Ефросинья, кто знает, быть ли ему в живых. Явилась она к приказчику и выложила перед ним старую бумагу, стертую на сгибах (отыскала в вещичках отца Якова). Как прочитал ее приказчик, пообещал, что отпустит Худяка с миром, только чтоб в Якутске никаких челобитных не подавал… Ефросинья слово дала.
Не стали они дожидаться лета. Запрягли свою нарту — и прощай Анадырь на веки вечные. Костры по ночам жгли большие, боялись волков. Ефросинья почти не спала, так, днем перехватит часок, все сына оберегала. Вскоре Худяк почувствовал, что на их след стала нарта. Он ее не видел, но затылком ощущал — крадутся за ними. Ефросинье ничего не сказал, зачем тревожить, а лук, стрелы да топор всегда под рукой держал. Все же не упредил: подкралась к вечернему огню нарта. Кровавой вспышкой запомнил, как воткнулась стрела в маленького сына, завернутого в кухлянку, как просадило копье грудь Ефросинье. Его ударило в голову.
Как он ожил, непонятно. Нарта его исчезла. Ефросинья, холодная, с открытыми от ужаса глазами, лежала на боку, вцепившись руками в кухлянку с молчащим годовалым сыном. Он понял, что потерял все.
Спустя несколько месяцев, по весне, Худяк притулился к церкви, прося подаяние. Нищие оттесняли его, он днями не имел и корки хлеба. Место у лавки Трегубина было его спасением.
Тяжела жизнь в Камчатской земле. И коряк не ангел, и собственный приказчик не голубь.
В первый раз взбунтовали казаки в 1707 году; они сместили и арестовали Владимира Атласова. Как ни предупреждали его старые товарищи — уйми, Волотька, свой собачий норов, не лайся с казаками, выдай им заслуженное жалованье и, вконец, веди их к Апонскому государству, ведь сам Петр, самодержец всея Руси, тебе наказ дал проведать торговый путь с японцами через морские острова, — не послушал их Атласов, отмахнулся.
— Не время, — возражал он неохотно, — поход держать к морским островам и воевать с курильцами, когда под боком взволновались камчадалы.
— Камчадалы, поди-кась, уже свой народ, с ним свыклись… Вона переженились казаки на ихних бабах, и теперь раскосые ребятишки шмыгают по острогам, — отвечали казаки. — Камчадалы — почти все наши сродники. А мы к безделью непривыкши, отсюда и слова твои опасны. Берегись, Волотька, силы твои нынче малы.
Атласов с ними не соглашался, поход оттягивал, ссылаясь на появившуюся болезнь (хитрая болезнь, не поймешь и какая). Он запирался в ясачной избе и пил крепкую настойку. И так неделя за неделей.
В день, когда его смешали, он проснулся с чугунной головой, поэтому поначалу ничего не понял, смеялся:
— Ну где вам, псам безродным, со мной тягаться… Меня сам государь знает!
— Плохо знает, — отвечали казаки.
— Всамделишно затеяли али шутить взялись? — вскричал Атласов, когда к нему подступили казаки и потребовали сдать оружие. Он дико вскинулся, огляделся по сторонам, ища товарищей, но их не было рядом, их оттеснили и зажали. Вскрикнув от нахлынувшего в голову жара, он выхватил палаш и, отступив на шаг, замахнулся на казаков. Но в замахе не чувствовалось уверенности, что он кого-то сможет порубать, и это придало решимость казакам. Они, сдвинув плечи, насели на Атласова, кто-то повис на руке, сжал, словно клещами. Связанного Атласова с пинками и прочими подталкиваниями заперли в пустой амбар.
— Властвуй над крысами, — сказали ему, смеясь.
Печалься не печалься, а от власти оторвали. Пометался Атласов по амбарушке, да стих и по виду определился — глядите, покорен, что ж, ваша взяла. Повержен Атласов, можно и посмеяться над ним: гогочите, чешите языки, способные только на чесание и баламутство. Он сносил окрики часового; небывалое дело в Камчатке — часовой, а для Атласова в первые дни поставили; терпел хамовитое обхождение нового, выкрикнутого казаками, приказчика Ломаева. Только сердце обливалось от вопленных слез женки своей Степаниды, которая жаловалась на приставания казаков (женке он повелел перебираться в Нижнекамчатский острог).
— Смирился, чертов сын, — порядили казаки, — пущай-кось сидит и без часового, эка важность: бегти — куда бегти-то в Камчатке, споймаем.
— Ой ли, — усмехались старые Волотькины товарищи, — да не удержишь сокола в руке, да не укусишь себя за локоть.
Сбежал все-таки Атласов.
Ломаев бесновался у казенки: топал ногами и потрясал кулаками, наскакивая на казаков, которые виновато оправдывались, но Ломаев их не слушал.
— Пьяницы! Бестолочи! Волотьку упустили! Да вас повесить мало!
Ломаев сознавал (однако вида не показывал), что Атласов на воле ему опасен, что, если хоть один казак переметнется сейчас на сторону Атласова, за ним потянутся и другие, и ему, Ломаеву, не остановить этого потока, а оставшись в одиночестве, он сам займет место в казенке, незавидное, гнилое место.
Анциферов, который наблюдал за всплеском гнева Семена Ломаева, приблизился к нему (Ломаев, похоже, его и не заметил) и хлопнул по плечу, отчего новый приказчик на миг от неожиданности смолк, и Анциферов, воспользовавшись замешательством Ломаева, сказал казакам: