– Господи! Да что ж он – так и стоит целыми днями тут, в прихожей, когда ты уходишь из дому?!
– Да, – сказал он. Помолчал и добавил: – А я целыми днями сидел одетый в холодный комната, чтобы не тратить время на одеться.
На ночь он уложил нас троих на огромной тахте в одной из комнат, которая могла бы считаться библиотекой или кабинетом и, возможно, когда-то чем-то таким и была. Я расстелила стираные, но неглаженые простыни, стала вдевать плед в пододеяльник, драный в уголках… Даже в слабом свете старомодной настольной лампы под черным эбонитовым колпаком виден был слой пыли на книжных полках.
«Женщину! Женщину!» – вопила вся обстановка.
Впрочем, Йоська оставался верен себе: старые драные пододеяльники, но – новейшая стереосистема. Огромная коллекция отборных видеофильмов, огромная фонотека. Он и в Израиле, едва возвращался домой, – чуть ли не на пороге тянулся немедленно включить музыку и только затем снимал туфли и переодевался.
Я достала из чемодана пижаму, взяла выданное Йоськой застиранное полотенце и прошла в ванную.
Через открытую на террасу дверь виден был папа, сидящий на диване и окруженный обеими кошками. Он гладил то одну, то другую и говорил с ними по-французски – внятно и ласково, как с детьми….
Когда я возвращалась из ванной, на кухне лилась вода, что-то звякало, – наверное, Йоська мыл посуду, – папа отстраненно слушал свой давний, сладостный тенор, слегка приглушенный по случаю вечернего времени; рука его гладила кошку, прозрачным удивленным взглядом он смотрел в темноту за окном.
– Йоскеле, – говорил он тихо и потом что-то по-французски.
Что он говорил? О чем беспокоился, чего так боялся в невыразимой душераздирающей своей печали? Предостерегал: «Йоскеле, ты не должен выходить на улицу! Не выглядывай в окно, Йоскеле! Не топай так ножками, Йоскеле!»
Йоскеле, не открывай дверь чужим…
Наутро выехали в Амстердам.
Наш друг настаивал, чтобы мы заехали в Антверпен. Он хотел показать Борису картины местных художников. Я же беспокоилась, что, приехав в Амстердам под вечер, мы не отыщем ночлега. Не помню уже – почему мы не заказали гостиницы заранее. Кажется, кто-то из друзей уговорил нас, что гораздо дешевле снять номер прямо на месте.
– В Амстердаме?! – презрительно вопрошал Йоська. – На каждом углу тебя ждет крыша и стол.
Амстердам – великий город, другого я не скажу. Великий!!! В Амстердаме у меня жила одна женщина…
Да, слышали мы и эту историю. Это была хорошая еврейская девушка, он мечтал связать с ней судьбу, но в конце концов понял, что ей нужны только деньги. Я порвал с ней без единого слова!
– Борис, мы заедем в музей на минуту, ты должен посмотреть на здешнего Рубенса. Здесь много Рубенса и несколько великих Ван Дейков… Но главное – Мемлинг… Здесь такой Мемлинг, что ты мне скажешь спасибо!
– А мы хотим мороженое, и больше ничего, правда, ма?!
И пока Борис с Йоськой ходили смотреть Рубенса, Ван Дейка, Мемлинга и нидерландских примитивов, мы нашли уютное кафе в старом доме, где стены были обшиты дубовыми панелями, где старинные бра на стенах мягко освещали круглые столики, винтовая деревянная лестница вела на второй этаж. И было очень тепло, хотя на улице гулял ветер и собирались грозовые тучи.
Все здесь, внутри, дышало Европой. И, сидя в столь любимом мною, непритязательно буржуазном интерьере, я уже заранее тосковала по Европе, представляя, как буду все это вспоминать в Иерусалиме. Моя неизбывная тоска по Европе сопровождает меня всюду, даже в самом центре ее…
Мы встретились возле машины на автостоянке. Уже накрапывал дождь, мы с Евой замерзли.
– Ну? – раздраженно спросила я. – Поедем, наконец?
– Что ты станешь с ним делать, – бормотал мой муж, – с этим патриотом Южных Нидерландов…
– Ты видел этого Ван Дейка? – воскликнул Йоська, заводя мотор. – Это лучший Ван Дейк во всем мире! Другого я тебе не скажу.
– Короче: знай и люби свой край, – сказал Борис по-русски. Он никогда не был ценителем Мемлинга и Ван Дейка.
Мы поехали, и минут через пять в небе что-то лопнуло, грохнуло, обвалилась на крышу машины тяжесть воды, захлопотали дворники…
Несколько раз мы съезжали на обочину, чтобы переждать потоки бешеного дождя. Борис спросил:
– А когда Голландия?
– Это уже Голландия… – сказал Йоська. – Смотреть в окно: когда коровы красивей, чем женщины, значит, мы въехать в Голландию…
За окнами машины бушевала водяная мгла. Я сидела нахохлившись, будто именно он устроил такую погоду.
В Амстердам добрались часам к пяти вечера, дождь все еще трепал на ветровом стекле водяные струи. Я очень устала, хотела скорее заселиться куда-нибудь, лечь и вытянуть ноги. Йоська тоже заметно устал – от иврита. Не разговаривать он не мог, а с тех пор, как покинул Израиль, порядком растерял иврит – просто не было практики. Борис же почти забыл идиш. Во всяком случае, задумывался, переспрашивал, мучительно подыскивал слова. Слушая их беседу, Ева несколько раз принималась откровенно и радостно ржать.
Мои худшие опасения – не найти приличное жилье за небольшие деньги – подтвердились сразу, едва мы сунулись на вокзале в соответствующее агентство. Выстояв длиннющую очередь, Йоська выяснил, что мест в пансионах и недорогих гостиницах нет, есть места в каком-то общежитии на окраине города. Что вы хотите: август, туристы… Отчаянно жестикулируя и задерживая всех, влезая головой в окошко, он пылко, душевно и очень быстро говорил что-то тетке внутри на скрипучем и харкающем, вероятно, голландском языке…
Наконец отпал от окошка сияющий, с листком в руке. Он выцыганил номер в отеле, правда дорогом, но замечательном – недалеко от Утрехтштрат, где рестораны на каждом шагу и перекусить нет проблем. Это – огромная удача, нет другого слова!
– Сколько? – спросила я с каменным лицом.
– Сто двадцать – ночь, – виновато сказал он.
Я охнула. Он понурил голову. Мы поехали в гостиницу. Она и вправду находилась в замечательном месте, на одном из маленьких каналов, поблизости от поэтичных Амстелских шлюзов.
– Черт с ними, с деньгами, – сказал Борис. – Посмотри на этот дом. В нем Рембрандт бывал…
– Посмотри на этот дом! – сказал Йоська, доставая из багажника чемодан. – Его строить во времена богатства Ост-Индская компания. Видишь, эта узкая лестница, этот антикварный мебель?..
У меня началась сильная головная боль, это бывает после дождя. Левый висок окольцовывает скользкая, пульсирующая ядом, змея, которой не лежится на месте, она вытягивается, достает своим тонким жалом затылок, заползает в портал лба, шевелится и разбухает…
– Я знаю тут хозяин, он страшный меломан, – приговаривал Йоська, взбираясь с чемоданом на третий этаж, согнувшись в три погибели на узкой винтовой лестнице. – У него коллекция старый пластинка… Вы будете иметь три дня удовольствий.
Я испытывала тоскливое желание, чтобы он уехал – как можно скорее.
Комната оказалась огромной, с большими окнами в крошечный зеленый двор. Беленые неровные стены, черные балки старинного потолка, камин… Кроватей было четыре.
– Оставайся с нами, – сказал Борис. – Поедешь завтра утром.
– Оставайся, – сказала я, изнемогая при мысли, что он согласится.
– Что ты, как можно! – воскликнул он. – А папа?! Он сойдет с ума! Он думать, меня поймали нацисты!
Мы спустились вниз, к машине. Обнялись на прощанье. Сказали ему, что всегда, всегда… наш дом… когда только он захочет… Ну, и так далее… Он сел за руль, но все медлил, все медлил… Опустил стекло, и мы еще раз потрогали его через окно, погладили плечо… Стояли рядом, беспомощно улыбаясь…
Тихо, словно бы самому себе, он сказал:
– Какая трагедия, что у нас нет общего родного языка…
Включил зажигание, медленно поехал, ловя нас в зеркальце влажным потерянным взглядом, – пожилой Йоскеле, одинокий Адам, сотканный из дыма сожженных жизней своего рода…
* * *
Летом, особенно в августе, Амстердам превращается в один большой притон, место сбора беспечного сброда, – окольцованные лица, осерьгованные уши, брови, носы и губы; сальные косицы, драные джинсы, баночки с пивом. Пропахшие мочой мощеные улицы Розового квартала.
Вдоль набережных на воде каналов качаются пришвартованные ботики, лодки, катера и яхты. Вскрикивают утки.
Амстердам разворачивает над каналами цветную гармошку домов, колеблющуюся, рябую от бликов в зеленой воде… Многорядье колокольных звонов настигает, мягко толкает то в спину, то в грудь, обдувает лицо…
Все это перекликается с треньканьем велосипедных звоночков, с перезвоном трамваев – узких и высоких, как готический храм в миниатюре, и с густым нутряным гудом колокола, изготовленного великим колокольных дел мастером Клавдием Фроммом.
Рейксмузеум, как и повсюду в мире, в понедельник не работал. Наученные прошлой, несчастливой для Бориса поездкой в Амстердам, – когда именно в день нашего приезда зал «Ночного дозора» оказался закрыт на реставрацию и никакие мольбы моего мужа не помогли ему хоть на минуту проникнуть к одному из важнейших для него полотен, – в этот раз мы оставили на Амстердам целых три дня. И в первый, свободный от музеев, только шлялись по улицам, глазели по сторонам, заходили в пабы и кабачки…