— Ты сама это придумала? — спросил он, и в голосе его присутствовало все то же нескрываемое удивление.
— Конечно, сама, — ответила я агрессивно, обидевшись и на форму вопроса и особенно на искренность его удивления. — Ты считаешь, что я ни на что не способна?
— Что ты, малыш, я совсем так не считаю. Но это... — он запнулся, — это совершенно гениально. Ты даже не знаешь, насколько гениально.
Мне опять не понравились его слова.
— Ты полагаешь, будто я не могу понять далее то, что сама придумала. А вот ты, конечно же, можешь понять все.
— Да нет, — вновь спохватился Марк, — не в том дело. Ты ведь идею с тортом нигде не заимствовала, а значит, она — не просто проявление твоего человеческого участия, а участия творческого, нестандартного, вот что важно. Мне бы ничего подобного даже в голову не пришло.
Я видела, что он не только удивлен, он просто в восторге от моего поступка, и поэтому скорее по инерции добавила напоследок:
— Почему все надо по полочкам разбирать?
— Ну вот, — сказал Марк, по-прежнему радостно улыбаясь, — еще назови меня занудой.
— Ну а кто же ты, как не зануда?
Я подошла к нему вплотную. На самом деле мне было очень даже приятно, что он оценил мое действительно искреннее движение души.
Особенно доверительными у меня сложились отношения с Мэрианн, одной из моих пациенток, — худенькой девушкой, почти девочкой, лет восемнадцати-двадцати. Она как-то особенно прониклась ко мне, возможно, оттого, что я не была похожа на других воспитательниц с многолетним стажем и не привыкла еще подходить к своим подопечным исключительно как к объектам для наблюдения и лечения. Впрочем, я не привыкла к этому до сих пор, и дай Бог, никогда не привыкну.
Я была почти ее ровесницей, старше на каких-нибудь четыре-пять лет, но в ее неразвившемся сознании я была умудренной обитательницей недоступного ей здорового мира, познавшей все его чудесные секреты и коварные хитрости. Каждый вечер, после того как я заканчивала проверять, правильно ли мои пациенты приняли лекарства, все ли убрано, приготовлено и сделано на завтра, и спускалась к себе в подвал, где был оборудован кабинет и где на диване можно было прикорнуть, Мэрианн спускалась ко мне и просиживала не меньше часа, пока я не проявляла жесткость и не отправляла ее спать.
Только после ее ухода я могла взяться за учебник, прихваченный с собой, или сесть за компьютер, стоящий там же в кабинете, если надо было писать очередной отчет для завтрашнего семинара. В те же часы, когда Мэрианн доверчиво рассказывала мне о своих нехитрых проблемах, переживаниях и сомнениях, я словно дотрагивалась до хрупкой наивности потревоженной нездоровьем души. Казалось, будто у меня на ладони лежит подрагивающее, лишенное кожи тельце, которое само доверило себя мне и которое полностью принадлежит моей либо доброй, либо злой, либо безразличной власти. Из истории болезни я знала, что Мэрианн страдает тяжелой депрессией, проявляющейся неожиданно, но регулярно, и что она в такие минуты склонна к суициду, однако правильно подобранные лекарства уже три года поддерживали в ней хрупкий баланс между здоровой реальностью и реальностью болезненной.
Прошло почти два года, как я начала здесь работать, когда Мэрианн сообщила мне, что влюблена, что она встречается с мужчиной и хочет от него ребенка, и все другие слова, которые в таких случаях говорят молоденькие девушки. В устах Мэрианн ее признание звучало и трогательно, и радостно — вот ведь, больной человек, а тоже живет полноценной жизнью. Но в то лее время мне стало жутко, когда я подумала, что любовные отношения, тем более сложности первой любви, и для здорового человека чреватые стрессом и, как правило, драматичные, с часто печальной развязкой, — легко могут вывести ее из и без того зыбкого равновесия.
Я не знала, что делать, сама я ничего предпринять не могла и даже не имела права, и поэтому, кроме наставлений доброй тети, типа; «Будь осторожна, будь разумна», у меня в запасе ничего не имелось. Я также не была уверена, должна ли я сообщать об этой истории врачам, конечно, они скорее всего смогут что-нибудь сделать, думала я, например, изолируют Мэрианн от источника опасности, чтобы уменьшить риск. Но тогда она, конечно, догадается, откуда исходит информация, и моя бдительность наверняка подорвет ее представление о порядочности здорового мира и моей порядочности в частности.
К тому же юношеская закалка коммунистической моралью породила у меня отрицательное отношение к передаче любой информации властям, как к порочной идее в целом, независимо от ее целей и мотивов. В то же время я искренне боялась, как бы с девочкой чего не случилось, понимая, что, если случится, я ни себе самой, ни моим вывернутым принципам этого никогда не прощу.
Именно боязнь, прежде всего за себя, заставила меня все же посоветоваться с Марком, и он, не обремененный исторической борьбой большевистской и общечеловеческой моралей, а скорее задавленный привычкой делать дело профессионально, не задумываясь, даже не посоветовал, а просто настоял, чтобы я сообщила по инстанции. Я привычно послушалась его и, облегчив свою совесть тем, что в этой стране именно так и полагается, в следующее дежурство натюкала на компьютере записку для дежурного врача.
Тем не менее, к моему удивлению, ничего не произошло. Вообще ничего. Лишь дня через четыре мне перезвонил врач, расспросил, в чем дело (впрочем, не так чтобы очень уж подробно), и, перебив под конец, сначала поблагодарил за бдительность, а потом сказал, что не видит, чем может помочь.
— То, что девочка столкнулась с жизнью, — проговорил он, — еще не повод ее от этой жизни изолировать, к тому же сама изоляция может негативно повлиять на ее психику. Будем надеяться, — добавил он, — что лекарства помогут, а больше я, по-видимому, ничем быть полезным не могу, — и, после паузы ободряюще заключив: — Ну и вы там наблюдайте пристально, — еще раз поблагодарил меня за усердие.
Не дело это в Америке — спорить с врачами, они — боги олимпийские, восседающие в заоблачном недосягании и заведующие людским здоровьем. И заслужили они свои божественные седалища в лучшем случае двенадцатью годами зубрежки и бессонными ночами практикантских дежурств. И ты, ползающая там, внизу, со своим хилым, если не сейчас, то в будущем здоровьем, не могущая отличить гистологии от глистологии, — кто ты такая, чтобы вдаваться перед ними в рассуждения?
Но я опять же в связи со своим негативистским воспитанием не очень-то приучена к субординации и до сих пор не могу выговорить словосочетание «Слушаюсь, сэр», как раньше на военной кафедре с трудом выговаривала «Слушаюсь, товарищ подполковник». Поэтому я не то чтобы заспорила, а скорее взмолилась: Может быть, к ней какого-нибудь психотерапевта направить?
На что доктор, задумавшись не то над предложением, не то над моей дерзостью, вдруг неожиданно легко согласился: мол, хорошо, мы пришлем психотерапевта, и, поинтересовавшись, когда у меня следующее дежурство, назначил время.
Однако любовные драмы развиваются независимо от записей в календарях врачей. На следующий день, уже после одиннадцати вечера, мне позвонила одна из моих сменщиц, дежурившая этой ночью, и дрожащим от волнения голосом сообщила, что Мэрианн только что привели в полуобморочном состоянии, что ее нашли сидящей где-то на лавочке, уже всю в крови, старательно режущей себе вены на сгибах рук грязным осколком от бутылки. Она так и сказала: «грязным осколком», как будто, если бы это был стерильный осколок, ситуация была бы другой. Тем не менее именно то, что осколок был грязный, придало всей картине в моем воображении особенно живой вид, и я представила мою Мэрианн, сидящей на ночной пустынной скамейке и пилящей именно грязным, с кусками присохшей земли, но уже окровавленным бутылочным осколком свою руку на сгибе локтя.
Моя сменщица сказала, что она уже перевязала Мэрианн и сообщила во все инстанции, и «скорая» уже едет, что Мэрианн не то в депрессивной прострации, не то просто ослабла от потери крови и что она извиняется за поздний звонок, просто она знала о наших особых с Мэрианн отношениях, ну и поэтому позвонила. Я поблагодарила ее, попросила выяснить, в какой госпиталь Мэрианн отвезут, и повесила трубку.
Потом я рассказала все Марку, и он, умничка, не дожидаясь моей просьбы, стал одеваться. Мы сначала заехали на работу, но Мэрианн уже увезли, и мы поехали в больницу.
Когда я зашла в палату, Мэрианн, очень бледная, с открытыми глазами, казалось, устремленными сразу на все вокруг и на меня тоже, как глаза на старых портретах, даже не шевельнулась. Не знаю, то ли она не видела меня, то ли не узнала, то ли не хотела со мной говорить. Руки ее были привязаны к какому-то специальному поручню, привинченному к кровати, по-видимому, кровать тоже была специальная.
Я села у нее в ногах и сказала скорее для себя, потому что надо же было что-то сказать: «Зачем ты это сделала, Мэри