Никита Иваныч вынул из-за пазухи градусник: тридцать шесть и два. Ничего вроде не болит, не колет, не знобит. Лишь в ушах стукоток от толчков крови да слабость во всем теле.
— Ты сам подумай, Никита, — продолжала старуха. — Мы с тобой не вечные, помрем скоро. С кем Ирина останется? Сиротой? К кому пойдет?.. Кому поплачется? С кем последние дни жить будет?.. Ты подумай, ведь аникеевской-то родовы и на земле более не станет. Отживет Ирина — и кровь пропадет.
— Кто ей замуж мешал идти, как все люди? — не сдавался старик. — Все выбирала, поди, ковырялась. Этот не такой, того не хочу… Ей же простого мужика не надо, ей какого-нибудь с кандибобером подавай. Вот и нашла себе… Думаешь, мало по свету у него детей-то наделано?
Катерина замолчала, ссутулившись на лавке, и это смутило старика. Он закинул ноги на кровать и прикрылся одеялом. Были бы у него еще дети кроме Ирины, — может, и плюнул бы, и не переживал так. Говорят же — в семье не без урода… Но Ирина из троих осталась одна-разъединственная. Два мальчишки, довоенные еще, трех и четырех лет, умерли в одну весну от дифтерии. Уехал Никита на сплав, через месяц вернулся, а сыновей уж нет, будто и не жили…
— Ладно, — буркнул наконец старик, переводя разговор на другую тему. — Чего нынче делать-то будем? Сено покупать или корову продавать?
Старуха хмыкнула и, помолчав, сказала:
— Кусать-то зимой что будешь? Продавать… Твоим болотом много не накормишься, надежда плохая… Сено-то, слава богу, в стожках стоит…
— Сама, поди, косила? — жалобно-виновато спросил Никита Иваныч.
— То-то и оно, что не я, — вздохнула Катерина. — Люди и накосили, и сметали.
— Кто?
— Иван опять, дай ему бог здоровья…
Старик приподнялся, сел на кровати и решительно заявил:
— Его помощи брать не стану.
— Я его помощи и не просила. Сам он. Пришел и говорит, мол, тетя Катя, Никита Иваныч-то болеет, без сена останетесь. Давайте-ко я вам накошу. А то траву жалко, пропадет, уйдет под снег. Я, говорит, со своим покосом нынче быстро управился.
— Поди заплати ему, — приказал старик. — За так мне и соломины от него не надо.
— Давала же — не берет, — отмахнулась старуха. — Ты-то особливо не распоряжайся. Больно гордый. Только я твоей гордыней скотину зимой не прокормлю… Чего это ты против Ивана идешь? За доброту его благодарить надо, а ты — ишь, ощетинился…
— Ты, старуха, ничего не знаешь, — Никита Иваныч покачал головой. — Он меня все подмазывает, умасливает, чтобы я от болота отступился. У него вокруг-то промысловые места, избушки настроены. А заповедник откроют — Ивана попрут. Вот он и хочет, чтобы я про болото не писал и чтобы никого туда не пускать.
— Там и так уже никого нету, — сказала Катерина. — Одни трактора остались, да и те, видно, скоро угонят. Пухов теперь на болоте торчит, сторожить нанялся. И те, и другие караулит.
— Так что, все уехали? — не поверил старик.
— Ну… Собрались и укатили. Иван Видякин сказывал, начальников обоих сняли будто с работы. Они заходили к тебе, поговорить все хотели. А ты в горячке лежал, нес околесицу какую-то, матюгался — страсть одна… Кобель тогда и хватил Григорьева.
— Сняли, значит…
— Да уж сняли, — отчего-то вздохнула старуха. — Иван сказывал, теперь новых ждут… Иван-то все тебя жалеет, спрашивает, как да что…
— Жалельщик нашелся, — проворчал старик, однако зла к Ивану не почувствовал. — А за кожанку уплатить придется, чтоб скандалу не было. Не то подумают, нарошно кобеля науськали…
— Не подумают, — уверенно сказала Катерина. — Милиционер как раз был и все сам видел. Говорит, нечего ходить тут всяким и скрипеть, собаки не любят…
— Аж до милиции дело дошло?
— Без тебя тут такое было, — отмахнулась старуха. — Приезжали одного кулешовского мужика ловить. Два дня по лесу за ним бегали, насилу поймали. Одичал будто мужик. На дерево залез и оттуда плевался да орал… Сказывают, умом тронулся с перепою. В деревню его привезли связанного, а ночевать стали — развязали руки-то. Он возьми ночью да удери…
* * *
Колесов только и ждал, когда ему развяжут руки. В том, что милиционер уснет как убитый, он не сомневался: парень молодой и за два дня беготни по лесу шибко намаялся. Опыт побегов у Колесова был. Досиживая последний срок за хулиганство, он бегал дважды. Первый раз успел только взгромоздиться на забор из колючки — ссадили, но срока не добавили. Второй раз ушел на два месяца. Ловили по всему свету, а он жил себе спокойно в лесу, в полусотне километров от лагеря. Товарищи по нарам мозги набекрень сворачивали — сидеть-то год оставалось! Ну какой уважающий себя и уголовный кодекс зек пойдет на волю через забор при таком сроке? В конце концов решили, что Колесов сел за «хулиганку» специально, что ему надо где-то надежно попрятаться несколько дет (а лучше тюрьмы места более не найдешь для этой цели) и ему попросту не хватает срока.
Однако беглец и сам не знал, что его погнало за зону. Просто была весна, а в тех отдаленных местах по лесу густо цвели саранки. Этакий тонюсенький стебелек и цветок на нем — розовый, изящный и жесткий. Но все дело было в корне. Он помнил вкус сладковатых, скользких луковичек с самой войны, с детства. Он пожирал их сотнями, желудок был полон, однако хотелось еще и еще. Саранки, как хлеб, — не приедались.
И тут, оказавшись за зоной, Колесов набросился на них с полузабытой детской жадностью. Вырывал одну луковичку, едва стряхнув землю, пихал в рот, а глаза в это время уже искали следующий цветок. Наевшись, он накопал саранок про запас, соорудил себе шалаш в неглубоком овражке и, лежа в нем, теперь уже не просто ел — смаковал. Тихо шумел над головой сосновый бор, пели невидимые птицы, шуршали в траве юркие мыши и жучки. Душа Колесова постепенно наполнялась покоем. Ни охраны тебе, ни зеков, ни вечерних проверок. Полное одиночество. Думай, лежи, вспоминай свою пройденную жизнь и жуй помаленьку сладко-пресноватые луковицы. Вот бы заместо лагерей селили бы осужденных в такие вот шалаши по одиночке. Сроки бы большие не нужны стали, да и затрат никаких.
Первый раз Колесов сел по глупости. Работал он в леспромхозе трактористом, зло работал, примерно. А был тот леспромхоз на «сухом законе»: пить на лесоповале — самоубийство. Однажды по случаю перевыполнения плана директор привез в поселок спирт. Передовикам — двойную норму. По случайной ошибке Колесову выдали только одну. Выпив ее и вспомнив, что он — передовик, отправился в контору требовать другую, законно требовать. А его не поняли. Тогда Колесов завел бульдозер, подъехал к конторе и, загнав лопату под нижний венец, слегка приподнял его над землей. Не помогло. Отказали и вызвали участкового. После отсидки Колесов нервным сделался. В лагере сильно переживал от большой скученности. Народу много, все стриженые и друг на друга похожие. Он будто растворился в воде и перестал чувствовать себя Колесовым, а значит, и человеком. Но жить-то хотелось!.. Второй раз сидел за драку и шел в зону спокойно: знакомые места, есть кой-какой опыт. Однако не выдержал, стреканул через колючку…
Два месяца Колесов прожил в одиночестве. Отцвели и затвердели саранки, потом грибы отошли. Исхудал Колесов, бородой оброс и одежонка износилась, зато так на душе посвежело! Ну будто сроду он в лагерях не сидел, баланду не хлебал и дни до конца срока не считал. Если было бы что поесть — еще бы месячишко пожил, но северное лето короткое, вот-вот снега упадут. Не стал он ждать, когда его разыщут, сломал шалаш и направился пешком в зону. Пришел к воротам, постучал — не пускают, хоть убейся. Кто такой, спрашивают, и по какому делу? Колесов я, крикнул, из отпуска пришел, принимайте! Приняли…
* * *
На сей раз Колесов бежал от милиционера со спокойной душой. Он, знающий уголовный кодекс не понаслышке, ясно понимал, что статьи не будет, и его «повязали» как ненормального. А поскольку начальство решило, что он псих, то за утопленный бульдозер не привлекут. Закон гуманный, сумасшедших не сажает.
Дождавшись, когда все уснут (ночевали в избе у Ивана Видякина), Колесов встал, поправил свесившуюся руку своего стража и осторожно вышел на крыльцо. Но тут из темноты появился хозяин. Заслонил дорогу и стоит.
— Уйди с дороги, дьявол! — прорычал Колесов. — Ухо отгрызу!
— Сам ты дьявол, — обиделся Видякин. — Иди спать.
Колесов ощерился, зашипел, забрусил:
— Видал, все видал! Как ты с дьяволом обнимался, как ты на ушко шептал! Как ты ему жратву приносил!.. Не пустишь — всем расскажу. Ты нечистой силе продался!
Иван Видякин побледнел нехорошо, стиснул зубы, однако пропустил Колесова. А Колесов и в самом деле кое-что видел, пока бегал по болоту. Однажды ночью выбрел он к озеру — луна светила, туман от воды поднимался — и залег на берегу. Только будто придремал — услышал, что кто-то ходит по земле. Открыл глаза — Видякин! В болотных сапогах, мешок на плече. Ходит он вдоль берега туда-сюда и пронзительно свистит. Колесов затаился, лежит, смотрит. В это время круги по воде пошли, волны по берегу зашлепали, и вылазит из озера чудовище, за которым они с Путяевым на бульдозерах гонялись. Вылезло оно и — к Ивану. Тот же не побежал вон, наоборот, скинул мешок, развязал и подает что-то горстями. Животина протянула шею и этак осторожно стала жрать что-то из видякинских рук. А Иван еще гладит ее по голове, приговаривает какие-то непонятные слова. Потом, когда чудовище наелось, по-собачьи облизало руки кормильца и голову ему на плечо положило. Такого Колесов уж совсем стерпеть не мог. Выскочил он из укрытия да как заорет! Гул над болотом пошел. А когда проорался и открыл глаза — никого кругом. Ни животины, ни Видякина. Только мешок на берегу валяется. Колесов заглянул внутрь, наскреб со дна горсть — комбикорм, что курицам и другой скотине дают. Съел он остатки и побрел по берегу. Может, еще где лежит. И точно. На другой мешок наткнулся, только на этот раз с солью. Соли было немного, кто-то до Колесова уже сожрал больше половины. Он попробовал соли поесть, но она не полезла в желудок. Жизнь была и так горькая…