Мой отец сбрасывает с себя застывшую позу незаслуженно оскорбленной добродетели. Плечи его опускаются, голова чуть склоняется набок, из груди вырывается долгий вздох.
— Только то, Ваша Честь, — просительным тоном произносит он, — что я уже почти проехал мост. Две трети моста. На второй передаче. Насвистывая песенку во имя Господа.
— Это обстоятельство мы уже обсудили, — напоминает ему магистрат Кертайн. — Мы все здесь пришли к выводу, что это обстоятельство не имеет отношения к делу. Я имею в виду преодоленную часть моста. Так ведь, мистер Карлион? — (Мой отец неохотно кивает головой, соглашаясь). — А теперь скажете вы все-таки что-нибудь в свое оправдание? В свою защиту?
— Араб, — решается наконец отец. Потом, подумав немного, поправляется: — Нет. Индус.
И тут между магистратом и подсудимым происходит нечто, что, по мнению отца, привело к его обвинению, привело к приговору более суровому, чем ожидалось кем-либо, привело его к межрасовой связи, привело к моему появлению на свет, привело к тому, что я стал черным. Это «нечто» изменило нас всех, создало некоторых из нас. И отменило других.
Магистрат Дик Кертайн смотрит на отца и тычет в его сторону рукоятью своего молотка.
— Значит, индус, да? — спрашивает он. И получает в ответ лишь слабый отцовский кивок, что приводит к следующему вопросу. — Значит ли это, что нападение на мистера Барфуса, вот этого, — он указывает рукоятью своего молотка на Леса Барфуса, сидящего в бананово-желтом шезлонге под гнетом психологических перегрузок, — имело расовую мотивацию, а, мистер Карлион? Ибо долг судьи обязывает меня обращать особое внимание на преступления на расовой основе. На такие дела я обрушиваюсь, как тонна кирпичей. Скажите, вы сбросили мистера Барфуса — вот этого — с моста за то, что он абориген? Это расовое преступление?
— Я одолел две трети моста, когда он появился с той стороны, вот почему все закончилось так, как закончилось, — ответил мой отец. — В основе этого преступления лежат две трети против одной.
— Скажите, мистер Карлион, а белого человека вы бы сбросили с моста, если бы тот появился, когда вы одолели две трети длины? — спрашивает магистрат Дик Кертайн.
Мой отец обводит зал суда взглядом. Он смотрит на репортера, строчащего на коленке заметку в «Джефферсон Ньюс» о том, как когдатошний кандидат в мэры спустил свою карьеру с моста. Смотрит на своих жену и тещу, приехавших на суд из Миртлфорда. Теперь, когда дело приобретает серьезный оборот, они сидят, держась за руки, — групповая скульптура окаменевшего достоинства, в летних блузках с глубокими вырезами, самыми глубокими из всех, на какие отваживаются в городе. Смотрит на целую толпу семейства Барфус, включающую в себя троюродных родственников и первых жен, которые сидят, понуро опустив курчавые головы на спинки передних сидений или на плечи друг другу, одними своими позами выказывая свое неодобрение, не ожидая ничего хорошего. Они послушно явились сюда, как положено, но знают, что уйдут отсюда все в той же бессильной злости, ибо спектакль в очередной раз обернется именно тем, чего они от него и ожидали. Но сейчас они сидят, напряженно выпрямившись, навострив уши в ожидании того, что мой отец скажет насчет сбрасывания с мостов белых людей. Он смотрит на Леса Барфуса в его жалком, по словам доктора, положении — тот распластался в своем бананово-желтом шезлонге под гнетом психологических перегрузок. Он смотрит на его жену, Ширли Барфус, сидящую рядом с Лесом в первом ряду в белом платье с линялыми красными розами, которое вышло из моды еще в прошлую эпоху. Судя по ее виду, будущее Леса ее совершенно не беспокоит; она смотрит на свои ногти, ковыряя заусеницы большим пальцем.
Потом он смотрит в лицо Дику Кертайну, который исполняет сейчас роль магистрата, но обыкновенно всего только президент гольф-клуба, и всего только председатель местной добровольной дружины, и всего только отбивающий местного Лайонз-Клаба, и отбивал как-то раз первую подачу за Джефферсон; всем командам от Конгуфы до Мунруфы хорошо известно, что все его штучки бессильны против хорошей навесной подачи. Он смотрит в упор в эти светлые глаза и переспрашивает:
— Сбросил бы я белого человека с моста Кумрегунья?
— Вы все верно расслышали, — отвечают ему эти светлые глаза.
— Некоторых — наверняка, — говорит он этим светлым глазам. — Некоторых белых — наверняка, вне зависимости от того, на каком месте моста мы встретимся. — Он вытягивает левую руку перед собой ладонью вперед, словно собирается присягать, и выбрасывает эту руку вверх, и сгибает ее, и описывает ею параболу, перекидывающуюся через перила моста, и медленно опускает ее, шевеля в воздухе указательным пальцем и средним пальцем на манер отчаянно трепыхающихся ног, и громко щелкает языком, показывая, как белый человек, которого изображает его рука, которого он встретил в любом месте моста и сбросил с этого моста и который известен всем и каждому в Окружном Суде Виктория как магистрат Дик Кертайн, падает в ручей бесформенной массой сначала дергающихся, а потом затихших пальцев.
Что прояснило вопрос о расовом характере преступления, говорил отец, но при этом замутило воду и сгустило атмосферу, ибо он, можно сказать, сбросил с моста человека, готовившегося объявить ему приговор — пусть и фигурально.
Вот оно какое было правосудие шестидесятых в Виктории, с досадой говорил отец. Для него, для правосудия этого, сбросить с моста живого черномазого было сущим пустяком по сравнению с аналогичным, но фигуральным действием по отношению к магистрату Окружного Суда. Из-за черномазого он не стал бы брызгать слюной, швыряться жезлом или называть тебя общественно опасным бандитом. И уж наверняка не вынес бы такого приговора.
Каковой составил, во-первых, штраф в пятьсот фунтов. За черномазого, спущенного с моста. Пятьсот фунтов. Можно перерыть хоть все судебные архивы и не найти ничего подобного. Все, что ты найдешь там, — это одно помилование за примерное поведение за другим, что бы ты ни делал с представителем другой расы. Ну, иногда условный приговор.
Предупреждение. Патетический выговор со стороны магистрата. За пятьсот фунтов можно целый гребаный пляжный дом купить. Или фигурально спустить магистрата с моста.
Во-вторых, отца присудили на неопределенный срок к общественно полезным работам, каковые заключались в ковырянии в носу. Ибо в данном конкретном случае общественно полезные работы сводились к исполнению тяп-ляп тех обязанностей по дому, которые Лес Барфус тяп-ляп игнорировал уже много лет, хотя, конечно же, наверняка исполнял бы теперь, кабы не увечье. Срок общественно полезных работ истекал, таким образом, в момент, когда здоровье Леса Барфуса позволило бы ему вновь вернуться к исполнению обязанностей главы семьи, — так объявил магистрат Дик Кертайн суду, сурово глядя на моего отца.
И жители Джефферсона поверили в то, что совершено тяжкое преступление. Магистратом Диком Кертайном. Поверили в то, что он, можно сказать, сводил личные счеты, назначив столь суровое наказание за то, что его фигурально сбросили с того моста. Что уж наверняка не укладывалось ни в какие рамки, поскольку человеку в его положении не стоило бы злоупотреблять этим своим положением. И даже едва знакомые горожане считали своим долгом подойти к отцу и пожать ему руку или хлопнуть по плечу, сказав что-нибудь вроде: «Чарли, я ушам своим не верю». Или: «Ну, чувак, это уж слишком». Или: «Знаешь, чувак, прав был Диккенс, когда сказал, что правосудие — говно».
* * *
Вот так отец начал ездить два раза в неделю вверх по реке Мёррей и через эвкалиптовый лес в миссию Кумрегунья для исполнения обязанностей главы семьи, каковые обязанности Лес Барфус забросил за несколько лет до инцидента на мосту и травмы коленной чашечки, которая, как предполагалось, способна самопроизвольно включать и выключать нестерпимую боль, но которая, похоже, только выключалась, выключалась и выключалась всякий раз, как Лес отправлялся пьянствовать со своими дружками или развлекаться со своими девками, — за исключением тех редких случаев, как говорил отец, когда ему нужно было ехать в город на медицинский осмотр, и вот тут-то она включалась на всю катушку. Тогда Леса привозили в клинику на Корио-стрит в кузове грузовичка, лежащим в бананово-желтом шезлонге под непосильным гнетом психологических перегрузок. Он даже царственно помахивал встречным из кузова. А мой отец, некогда кандидат в мэры, оказался в бессрочном, как он говорил, рабстве.
Если не считать того, что разбитый дом Леса и Ширли Барфус не нуждался в уходе по хозяйству. Он не нуждался ни в каком уходе, ибо в нем не теплилось никакой жизни. Лес каждый день шатался где-то, пьянствуя с другими темнокожими. Собственно, это был почти единственный способ бегства, доступный этим людям. Им некуда было уехать, и не было таких границ, за которыми они могли бы скрыться. Им оставалось только пить горькую.