«Так вот что с тобой, Морган, – сказал он сам себе. – Тридцать четыре года того и другого – и вот чем это кончается: назад в землю. Или назад в море», – добавил он, потому что так и не смог вспомнить, где же в конце концов возникла эта самая протоплазма. То, что он всё осознаёт, не особенно страшило его. Он всегда охотно допускал хотя бы ничтожную вероятность существования загробной жизни. И это, как он полагал, было её первой ступенью. «Лежи смирно, Морган, – думал он. – И относись к этому легче. Пой спиричуэлс или что-то вроде того». Он ещё раз задался вопросом, а не может ли здесь быть какой-нибудь ошибки, но уже по-настоящему не верил в это.
Носильщик поскользнулся, и гроб чуть не упал. Но Майкл даже не почувствовал толчка.
«Я не ощущаю себя особенно мёртвым, – сказал он гробовой крышке. – Но я просто дилетант. Моё мнение ни во что не поставили бы в любом суде страны. Не бейся о доски, Морган. Были вполне милые похороны, пока ты не начал дурить».
Он закрыл глаза и принялся лежать тихо, отрешённо размышляя о трупном окоченении.
Внезапно процессия остановилась, и голос священника зазвучал громче и твёрже. Священник пел по-латыни, и Майкл оценивающе прислушался. Он всегда ненавидел похороны, и, насколько можно, избегал их. «Но совсем другое дело, – подумал он, – когда это – твои собственные похороны. Чувствуешь, что это – один из тех случаев, которые не следует пропускать».
Он не знал латыни, но старался не проворонить ни одного из слов псалма, зная, что это – последние человеческие слова, которые ему предстоит запомнить. «Полагаю, это означает „из праха в прах”, – подумал он, – и „из земли в землю”. Вот и всё, что ты теперь есть, Морган, – чаша праха, рассеянного для ночных волков». Он обдумал эту фразу и с неохотой отбросил её. А зачем, в конце концов, нужен волкам этот самый прах?
Первые комья упали на крышку гроба. Больше всего это походило на стук в дверь. Майкл засмеялся про себя. «Входите, – подумал он. – Входите, пожалуйста. В доме – некоторый беспорядок, но я всегда рад гостям. Входи же, приятель. Это – Открытый Дом».
Сандра рыдала громко и весьма тщательно, но её всхлипы смахивали теперь на зевки. «Бедная Сандра, – подумал Майкл. – Они, вероятно, ещё и слишком рано тебя сегодня разбудили. Извини, девочка. Ещё минута-другая, и ты сможешь пойти домой и опять лечь спать».
Стук комьев стал слабее и вдруг прекратился. «Ну, вот и всё», – сказал себе Майкл Морган. Он осознал абсурдность этих слов и снова вызывающе повторил их. – Ну, вот и всё. Вот и всё. Вот и всё. Вот и всё. Вот мы и приехали. И все кружим вокруг опунции. Вот мы и здесь, опунция. Где-то здесь…» – Он наконец остановился и подумал о Небесах, о Преисподней и о Сандре. Никогда в течение своей жизни он не верил ни в Рай, ни в Ад и не видел причин поверить в них сейчас. «Вот я и достался на обед червям, – подумал он. – А через несколько минут я перевернусь, закручу вечность вокруг шеи и усну». Если он не ошибается, один из двух старых джентльменов вот-вот подойдёт, чтобы побеседовать с ним, и множество вещей наконец-то может проясниться. А пока суд да дело, он решил думать о Сандре.
Он любил Сандру. Думая об этом отстранённо, он и вообразить не мог, чтобы кто-то её не любил. Она являлась всем, что достойно любви в этом мире, и демонстрировала свои достоинства медленно и лениво, словно вращающееся блюдо с бриллиантами в витрине ювелирного магазина. Кроме того, она выглядела женщиной, которой кто-то очень нужен, и у неё был скорбный рот.
Они познакомились на маленьком приёме, который ему устроили, когда он поступил на факультет в Ингерсолле. Она явилась со своим дядюшкой, преподавателем геологии. Взгляды Сандры и Майкла встретились, и он, отставив в сторону бокал, направился к ней. Через пятнадцать минут он читал ей Рэмбо, Доусона и Суинберна, а также собственные стихи, которые писал тайно. Она слушала и сразу поняла: Майкл хочет с ней спать. Так как они были цивилизованными и зрелыми людьми, она привела его к своей гигантской тёплой постели, в которой ей удавалось выглядеть совершенно впечатляюще потерянной.
Майклу нравилась её особенность казаться потерянной. Это заставляло его чувствовать себя нужным и полезным. Он обнаружил, что в нём сильна потребность кому-то покровительствовать. И это его сперва раздражало, затем забавляло, а затем стало доставлять ему огромное удовольствие… Его всё больше захватывали обнаружившиеся в ней холодное великолепие и медлительный ум. Она показалась ему трёхмерной, а он уже довольно долго носился в поисках третьего измерения.
Итак, они поженились, и Майкл получил то, что президент факультета назвал «некоторой прибавкой» – не более того, собственно, но это дало Майклу и Сандре Морганам возможность переселиться в квартиру в Йоркчестере, и Сандра оставила свою работу в художественной галерее. Они были женаты четыре года, и, в целом, брак был счастливым.
«И вот я умер, – подумал Майкл. – Умер. И погребён. И стал гумусом для голодной Земли. И я никогда больше не увижу Сандру». Мысль эта причинила боль, несмотря даже на онемелость, которая гладила его своими колдовскими пальцами. Тело его было для него теперь ничем, но немалая часть его души осталась вместе с Сандрой, и, пусть мёртвый, но он чувствовал себя нагим и вроде как неполным. Он молил о сне, и когда сон не пришёл, стал изобретать способы провести время. Он разбил свою жизнь на периоды, озаглавленные: Юность, Гарвард, Европа, Корея, Ингерсолл и Сандра – и постарался рассмотреть их глубоко и объективно. Сперва он понял, что жизнь его не была потрачена впустую, а вскоре после того – что была. Он вспомнил все незначительные факторы, которые должны были иметь место, чтобы составить смертное существование Майкла Моргана, пронумеровал их, взвесил и решил, что они имели индивидуальное значение, но для общества роли не играли. А затем он подумал, что возможен и какой-то другой путь. Со смертью, как он открыл, появляется возможность беспристрастно рассмотреть пройденное. Вместе с этим, однако, возникает и поразительное отсутствие интереса ко многому из того, что прежде казалось очень важным. Только Сандра казалась теперь подлинной, Сандра и, возможно, добрые нью-йоркские весны, и открытие того единственного учащегося, который понял, какой одинокой стальной машиной был Бисмарк и каким ледяным императором – Бонапарт.
Затем Майкл попытался вспомнить все выдающиеся музыкальные произведения, которые слышал, и быстро выяснил, что его образование было далеко не таким полным, интерес – далеко не таким сильным, а память – отнюдь не такой цепкой, как он считал. В ней остались только прелюды Шопена, которые он учил мальчиком, плюс – что-то из Римского-Корсакова, несколько пассажей из Нинта и жалобная дрожащая мелодия, которая, кажется, принадлежала Уэйлу. Остальное пропало. Или это он сам пропал. И ему было очень жаль, потому что оказалось приятным вспоминать музыку.
«Надо быть очень глубоким человеком, когда умираешь, – подумал он. – А я не таков». Он начал обретать какую-то концепцию вечности, и разум его затрепетал подобно телу, когда он просыпался холодными ночами и прятал руки между бёдер, чтобы сберечь тепло. «Мне предстоит долгая ночь», – подумал он.
Внезапно он вспомнил ранее утро с Сандрой перед тем, как они поженились. Они сидели за её маленьким кухонным столиком и ели сэндвичи с желе. Она пошла к холодильнику за бутылкой молока, а он сидел и следил за её движениями. Ноги её очень негромко, как-то интимно стучали по линолеуму. Когда он думал об этом теперь, боль, казалось, колола его, точно сосулька. Он закричал, и это послышалось ему как мощный звериный вопль ужаса.
И потом он долго стоял около своей собственной могилы и звал:
– Сэнди! Сэнди!
Она не пришла. И он знал, что не придёт, и всё-таки звал, думая: «Вот я закрою глаза, сосчитаю до ста, а когда открою, она будет здесь», – именно так он поступал, когда ждал автобуса. Но он не мог закрыть глаза, а цифры гремели у него в голове, словно кости в стаканчике. Наконец он заставил себя замолчать и через некоторое время присел на траву.
Несколько минут ушло на то, чтобы осознать, что он покинул свою могилу, а, осознав, он не счёл это шибко важным.
«Я вышел, – сказал он себе. – И я снова могу говорить и ходить, но мне не стало лучше, чем было».
При жизни он мог хотя бы делать вид, будто его ждут где-то важные дела, но теперь ему, очевидно, только и оставалось, что сидеть на обочине последующие несколько миллионов лет, если будет настроение. А настроение было. Единственное, чего ему хотелось – это сидеть в траве, наблюдать за бегущими муравьями и ни о чем не думать. «Я хочу, чтобы разум мой был светлым и чистым, без единого пятнышка, как мои кости», – подумал он. Это был ответ на всё, но он этого не понял. «Вы можете забрать мой череп, – вежливо сказал он муравьям. – Мне он не понадобится». Но муравьи всё куда-то бежали и бежали в траве, и он на них рассердился. «Хорошо, – сказал он. – Убирайтесь к черту и вы». И вот он встал и пошел взглянуть на свою могилу.