Теперь он стал тем, кем хотел быть, – тружеником смерти, окруженным горами обнаженных трупов, которые он должен сжигать в работающих день и ночь печах Аушвица[21] -Биркенау, превращая их в столб едкого дыма.
– Мы будем трудиться до последнего дня, искореняя эту опасную болезнь, эту нравственную и метафизическую проказу – иудеохристианство, – сказал доктор Хильшер, поднимая бокал на выпускном вечере нашей группы особого назначения.
Узнав, что я не получил места в активно действующих частях, все стали обращаться со мной с какой-то жалостью. В глубине души они сожалели, что я был направлен на «интеллектуальную работу» в засекреченный институт Аненэрбе, который находился в ведении СС с весны 1938 года.
Но теперь я – спасительное послание в бутылке, брошенное в бушующее море. (Я пишу об этом без хвастовства, это простая констатация факта.) Мне известно, что, вполне вероятно, моя миссия повлечет за собой и мою смерть.
Нагольд, родная деревня… В Швабии,[22] на самом юге. Земля виноделов. Земля Гёльдерлина (это единственная книга, которую я взял с собой, помимо фальшивой Библии, скрывающей в себе тайные записи тех, кто стремился к Агарте).
Я вижу, как течет Некар на подступах к тихому средневековому Тюбингену с его колокольнями и высоким шпилем церкви, который видно из долины, вижу Платановую аллею. Мы с Грибеном бегали среди летних зарослей возле Некара, а весь Нагольд, наша деревенька, благоухал сидром.
Вдалеке виднелись пологие холмы Швабских Альп, покрытые лесом, которому тайно поклонялись как источнику жизни и таинственных германских сказаний.
На закате мы спускались на Рыночную площадь с неизменным источником, откуда в старые времена пил скот и лошади, привозившие товар на ярмарку, что бывала здесь по вторникам.
Летними вечерами сюда, к подножию памятника погибшим на великой войне, приходили влюбленные и пили прохладную воду, текущую по каменным уступам. (И я бы хотел спуститься с холма вместе с Инге, чтобы родниковой водой утолить жажду первой любви.)
Самые сладостные послеобеденные летние часы, когда стрекочут цикады, а шмели кружатся, словно обезумев от чувственного аромата полевых цветов, мы с Людвигом Грибеном посвящали рыбалке. Кто бы мог подумать, что Грибен испугается, когда я предложу ему углубиться в чащу леса, растущего на склоне Бисмаркова холма! Оттого, что я мог это сделать в одиночку, меня охватывала странная радость. Я погружался в прохладный голубой туман молчащего леса. Что я искал? В чем был смысл того радостного волнения?
Человек остается частью своей семьи, своей деревни, определенного уклада жизни, пока не родится заново.
Да, Нагольд был моей родной деревней. Моя семья три поколения подряд владела там главной аптекой, «Апотеке цум Адлер», что напротив гостиницы «Пост».
Это была католическая семья, тихо исповедовавшая свою веру, подобно большинству южан. Потребители агонизирующего, слабого бога.
А погребенный истинный бог, дионисийский,[23] солярный, являл себя на наших крестьянских праздниках, во время жатвы или сбора винограда. Тогда люди словно взрывались, устав подчиняться тюремным правилам, установленным местными и церковными властями. В такие дни даже из портала церкви, которую мы с гордостью называли собором, шел пьяный дух.
Некий сокровенный бог являл себя с бурным приходом каждой весны. Даже мой отец, столь же педантичный и серьезный, как и все члены нашей старинной семьи, шатался из стороны в сторону, возвращаясь с друзьями с деревенского праздника, на самом деле восходившего к культу Бахуса.[24]
В преддверии «великого прорыва» (как выразился полковник Зиверс, прощаясь со мной в здании Аненэрбе) я позволил себе вспомнить детство, как будто в завещании. Слабость, граничащая с тем грязным чувством, которое принято называть ностальгией.
Но на самом деле я описываю детство другого. Почти другого.
Отель «Эмпайр»… Это убогое место и правда достойно своего названия: оно могло бы служить символом Британской империи, которой мы уже сломали хребет, каков бы ни был исход нынешней битвы. Пока свирепствует муссон, словно разъяренная душа Азии, балконы и карнизы здания подрагивают, как безвкусные украшения на разодетой шлюхе.
С наступлением ночи меняются запахи и звуки, которые порождает «Эмпайр», этот зараженный организм. Сюда стекаются малайские торговцы, индийские контрабандисты в тюрбанах с жемчужинами, индонезийские проститутки, высокие и молчаливые, как тростники, поваленные ночным ветром, китайские сутенеры, обвешанные драгоценностями шулера, которые до самого рассвета будут играть, ставя на кон добытое бесчестным путем.
Нижние залы оказываются во власти этого человеческого отребья без роду без племени. Оттуда поднимаются алкогольные пары, доносится американская музыка – крутятся заезженные пластинки. Сквозь тонкие перегородки, разделившие на несколько комнат старинные залы в колониальном стиле, слышны похотливые перешептывания, лишенные каких-либо признаков страсти. Ветхие ковры, свидетели лучших времен, когда «Эмпайр» упоминался в путеводителе Туринг-клуба, уже не скрадывают шагов случайных любовников, договаривающихся о цене и наборе услуг. В коридорах витает дух печали и скрытого насилия.
Примерно каждые два часа все вдруг замолкает, как в диком лесу перед рассветом. Снова становится слышен шум дождя, барабанящего по тропическим зарослям. Это является с контрольным визитом японский патруль. Несколько минут все сидят не шелохнувшись. Жетоны и карты лежат без движения. В полутьме номеров проститутки отрывают свои натруженные губы. Сутенеры опускают глаза к полу. Потом слышится мотор военного бронетранспортера, и бедлам возобновляется. Машина плоти, коснеющая в своем вырождении, возвращается к тому, что она именует жизнью.
Наше истинное рождение состоялось в тот день, когда мы вступили в молодежную организацию – гитлерюгенд.[25]
Мангольд, Мартин Бульман и Людвиг Грибен были первыми. Вскоре это увлечение передалось всем нам. Люди со свастикой, штурмовики под предводительством Рема, открыли агитпункт в соседнем Тюбингене, крупнейшем в наших краях университетском городе.
Университет, один из ведущих в тот доисторический период нашей культуры, был насквозь пропитан «духом гуманизма и универсализма», о котором ректор вещал в ежегодной речи, посвященной Гумбольдту.[26] Там мы получали свою порцию охваченной агонией культуры. Руины идей. Наукообразие без космичности. Вечное шатание по музею застывших безглазых скульптур – того, что осталось от Греции и Рима. Лекции, передающие знания, которые перекатывались по скучающей аудитории, словно заржавленные монеты.
Грибен и Бульман вернулись в восторженном возбуждении, с плохо отпечатанными брошюрами в руках. В этих словах пылало великое разрушительное пламя, тайно тлевшее уже не одно столетие. Мы сразу же почувствовали, что не стоит спрашивать мнения старших о тех вещах, которые мы обсуждаем на школьных дворах и на улице.
Спустя две недели Грибен вернулся, с гордостью демонстрируя красную свастику на белой нарукавной повязке: он стал представителем штурмовиков среди нагольдских студентов. Вместе с Инге мы отправились пить и петь в пивную «Охзен». А когда вышли, мы оба обняли и поцеловали девушку.
Преподаватели и учителя стали в наших глазах служителями религии, лишенной алтарей. Университетской и муниципальной веры, покинутой богами.
Национал-социализм захватил нас, как мощный порыв ветра, разбив плотно закрытые окна аудиторий, где нам преподавали мертвую, проникнутую смирением культуру, которую распространили по всему миру иудеохристиане и англосаксы.
Все мы – подростки и даже дети – были охвачены этим порывом. Бульман, к которому уже присоединилось много других ребят, устроил летней ночью факельное шествие по холмам. Там мы принесли импровизированную клятву. Мы выпили, а потом рассвет застал нас лежащими рядом с Инге, в мокрой от росы и спермы одежде.
Мы вернулись, не боясь родительской выволочки. Мясник Гейне, отец Инге, ударил ее и обозвал шлюхой. Он был неплохой человек, просто он растерялся и к тому же испытывал страх перед величием того неотвратимого порядка, частицу которого несла в себе его дочь и который он называл будущим. Я больше ничего не слышал об Инге. Только Грибен, когда мы случайно встретились в Берлине, сказал, что она дослужилась до звания полковника и теперь руководит женским концлагерем в Равенсбрюке, который еще называют «женским адом».
Мне тоже предстояло пережить неизбежный разрыв, чтобы родиться заново. Отучившись два семестра в Тюбингенском[27] и Гёттингенском[28] университетах, я был призван в охранные отряды, в СС. Деревенька моего детства и семейный быт остались для меня в далеком прошлом.