В тот момент я был слишком увлечен его рассказом, чтобы замечать что бы то ни было, но впоследствии, вспоминая эту сцену, я всегда представлял себе, что Люард при этих словах криво усмехнулся.
— И что бы вы ни делили, свинец или что-нибудь другое, все равно в итоге вы придете к тому же. Положительное и отрицательное электричество. Как же различаются тогда между собой вещи? Все атомы представляют собой положительное и отрицательное электричество, и все они устроены по одному принципу, но между собой они различаются, понимаете? Каждый атом имеет в середине положительный заряд — ядро, как они его называют, — и каждый атом имеет в себе некоторое количество отрицательных зарядов, вращающихся вокруг ядра… как планеты вращаются вокруг солнца. Но в некоторых атомах ядро больше, чем в других; у свинца, например, больше, чем у угля, и в некоторых атомах отрицательных частиц больше, чем в других. Это все равно, как если бы вы имели разные солнечные системы, сделанные из одних и тех же веществ, в одних системах солнце было бы больше, в других было бы больше планет. Вот в чем вся разница. Вот чем бриллиант отличается от куска свинца. Вот что лежит в основе всего.
Он остановился, потер пенсне и снова заговорил, раскачивая его на шнурке:
— Вот видите, как, оказывается, обстоит дело. Два человека раскрыли тайну атомов: один из них англичанин Резерфорд, а второй — датчанин по фамилии Бор. И я заявляю вам, друзья мои, что это великие люди. Даже более великие, чем мистер Майлз… — Я вспыхнул; я вышел на первое место в классе, и это была его манера выражать одобрение, — …как бы невероятно это ни показалось. Это великие люди, друзья мои, и, я уверен, когда вы станете старше, рядом с ними ваши разукрашенные герои, ваши цезари и наполеоны будут выглядеть не лучше петухов, кукарекающих на куче навоза.
Я пришел домой и прочитал все, что мог найти про атомы. Однако популярная литература в те времена отставала от развития науки, и открытия Резерфорда и Бора, сообщение о которых было опубликовано всего за несколько месяцев до этого урока Люарда, не попали в мою энциклопедию. Я кое-что узнал про электроны и получил некоторое представление об их размерах; я был потрясен ничтожными размерами электрона и громадностью звезд. Световой год завладел моим воображением, и я занялся составлением расписания путешествия на ближайшую звезду (в энциклопедии была увлекательная картинка: поезд, отправляющийся в космос со скоростью света, причем указывалось, что ему потребуются годы, чтобы достичь звезд). Меня потрясали масштабы — бесконечно малые величины электронов и необъятность Альдебарана. Время вращения электрона вокруг ядра я пытался сравнить с временем, нужным свету для путешествия по Млечному Пути. Расстояние и время, бесконечно большое и бесконечно малое, электрон и звезда — все это бурлило и кипело в моем мозгу.
Должно быть, именно тогда я погрузился в мир фантазий, которые овладевают многими впечатлительными детьми в наши дни. Почему бы электрону не содержать внутри себя миры еще более малые, чем он сам, представляющие непостижимо малое повторение нашего мира? «Они и не знают, как они малы. Они и не подозревают о нашем существовании», — думал я и сам себе казался очень серьезным и глубокомысленным. И почему не может быть, что наш мир — только электрон некоего космического атома, который в свою очередь является частью какого-то гигантского мира? Эти размышления давали мне захватывающее ощущение бесконечности времени и пространства, пока я не достиг шестнадцати лет. Тогда со всем этим было покончено.
Люард, за какие-нибудь полчаса открывший мне новый мир, больше не возвращался к таким беседам. Уроки химии опять свелись к бессмысленным для меня упражнениям по определению кислот и оснований, которые я с возмущением заучивал, а в дальнейшем — к описанию свойств газов, всегда начинавшихся со слов: «бесцветный, прозрачный, безвредный». Люард, однажды вспыхнувший энтузиазмом, снова монотонно бубнил определения или оставлял нас корпеть над учебником, а сам усаживался в одиночестве в уголке лаборатории. Еще раз или два с ним случались такие вспышки, когда он рассказал нам о флогистоне, — «это должно быть уроком для вас, друзья мои, вы должны помнить, что, если вы не будете честными, вы всегда окажетесь в плену традиционных ошибочных представлений», и когда говорил о Фарадее: «Никогда не будет ученого, более великого, чем он, а Дэви старался не допустить его в Королевское научное общество, потому что он был только ассистентом в лаборатории. Дэви — типичный образец посредственности и выскочки, какие бывают во все времена». Но такие вспышки случались с ним слишком редко, и я перестал с нетерпением ожидать уроков химии, зная, что они не принесут ничего, кроме скуки.
Лишь спустя много лет я понял Люарда. Мне пришлось пройти через два университета, послушать лекции образованнейших теоретиков, самому поработать преподавателем в университете, прежде чем мне до конца стало ясно, почему он утратил всякий пыл и его уроки стали такими сухими. С возмущением я обнаружил, как сложный комплекс материальной заинтересованности, путаного мышления и воспоминаний о собственном прошлом делает людей приверженцами «логического» метода преподавания научных дисциплин. Я помню, как, когда я старался найти какую-нибудь зацепку, чтобы зажечь воображение юношей, кто-то мне сказал: «Стремясь заинтересовать своих учеников, вы ставите их в положение первооткрывателей». Поставить в положение первооткрывателей! Какой педагогический абсурд! А счастливые находки, случайности, бесплодные поиски вслепую, внезапное озарение, досадные ошибки, которые неизбежно сопровождают каждое открытие с тех пор, как существует наука! Да как же можно учить людей «логическим» способом! «Подлинный метод обучения наукам, если говорить по существу, — продолжал тот же человек, — заключается в том, чтобы идти от наблюдений к выводам. Начинайте с простейших опытов, записывайте выводы и не отвлекайте учеников новомодными штучками. Таков путь познания, Майлз, это логический путь, и лучшего пути вы не придумаете». Логический путь! С таким же успехом можно изучать французский язык, начиная с агглютинативных языков северных народностей, и затем прослеживать путь развития языка через баскский до европейских. С таким же успехом можно для изучения библии заставить школьников прожить сорок лет в Синае!
И этот педантизм становится поперек дороги каждый раз, когда появляется малейшая возможность вызвать у детей заинтересованность чем бы то ни было — звездами или автомобилями, атомами или жизнью птиц. Когда я думаю о заговоре скуки, сковывающем эти волнующие годы учебы, я не удивляюсь больше, видя, какую серую тоску сделали в средние века из Аристотеля; я удивляюсь только, как они сумели сохранить его учение в его первоначальной чистоте.
1
У меня было счастливое детство. Увлечения, о которых я упоминал, делали его еще ярче и красочнее. Я почти не знал духовного одиночества, чрезмерной погруженности в религию или в себя, борьбы за свою свободу и самостоятельность, которую, по-видимому, приходилось вести многим моим сверстникам. Начать хотя бы с того, что с таким отцом, как мой, бороться за самостоятельность приходилось не больше, чем с самым добродушным сенбернаром. Я очень рано получил независимость и без всяких усилий, потому что мне не от кого было зависеть.
Религиозность у отца была всего лишь милой причудой, потому и в этом отношении я не испытывал морального давления родительского авторитета. Вероятно, я все равно не стал бы верующим; мне кажется, что мои «религиозные» убеждения еще в раннем детстве свелись к желанию понять. Но при другом отце в душе мог остаться неприятный осадок. Сколько я себя помню, отец всегда скрывал свое хождение в церковь — я уже рассказывал, как он это обставлял, и, как правило, после службы он выпивал пинту пива, которое ненавидел, — в качестве возмещения. Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось четырнадцать или пятнадцать лет. После этого он уже не предлагал мне встречать его на Уэнтворт-стрит в восемь часов. Он продолжал таинственно исчезать вечерами по воскресеньям, но ни мать, ни я не знали куда. Тогда я еще ничего не подозревал, и вообще многое из того, о чем я сейчас пишу так, словно я знал это всю жизнь, я понял гораздо позже.
Он пустился в религиозные изыскания. Я думаю, что его толкнуло на это любопытство, исполненное смутных надежд. Он увлекся сравнением религий, и, хотя провинциальный городок не предоставлял ему больших возможностей в этом направлении, он ухитрялся получать некоторое удовольствие и даже удовлетворение. Я подозреваю, — что скептицизм и вера легко уживались в нем. Он не обладал острым умом. Насколько я понимаю, какое-то время его привлекала католическая церковь, но он был более склонен к неясным сомнениям, чем к конкретной вере, и перекочевал к спиритуалистам. Однако их учение оказалось слишком практическим и недостаточно убедительным, и он попытал счастья у веслеянцев и баптистов. Оковы христианства начинали тяготить его, но, кроме синагоги, которая не внушала ему симпатии, он не мог найти в нашем городе ничего, более далекого от христианства, чем унитаристы.