Можно не сомневаться, что подобная творческая установка и особенно способы и приемы ее художественного воплощения встретят понимание у читателя сегодняшней России.
В. Седельник
Погружение. Протокол одной поездки
© Перевод Н. Федоровой
Я вижу себя в гостиной четырехкомнатной квартиры. В Цюрихе. Мужчина лет тридцати, прощается с женой.
А еще я вижу себя на перроне барселонского вокзала, у вагона международного экспресса. Мужчина лет тридцати, прощается с другой женщиной…
Не то гофрированный, не то плоский навес над путями. Соответствующая акустика. И запахи зноя, отдающие железом, ржавчиной, нагретыми шпалами, а еще паром, пылью и дымком крепкой черной сигареты. Она протягивает ему булку, разрезанную вдоль булку с помидорами. Снимает с головы косынку и тоже протягивает ему. Он подносит косынку к лицу и вдыхает аромат, меж тем как по вокзалу (словно бы создавая воздушный коридор) грохочет голос из динамика.
Он поднимается в вагон, видит, как из нее выхлестывает плач. Слезы вскипают в больших глазах, текут по лицу. Опять голос из динамика. Поезд трогается, и слезы, булка и косынка — точно залог. Он рад, что поезд уже тронулся. Видит ее в окно: простоволосая фигурка на перроне, очень одинокая. Она еще там, но скоро исчезает из глаз. Он стоит в коридоре едущего поезда, пока что без единой мысли в голове.
Я вижу себя в гостиной нашей четырехкомнатной квартиры. В руке у меня желтый конверт, незаклеенный. Допишу статью в поезде и отошлю с пограничной станции. Нервозный мужчина, напоследок торопливо проверяющий, не забыл ли чего. Паспорт? Бумажник? Билет.
Комната светлая и зрительно кажется просторнее, чем она есть, благодаря скудной меблировке. Обеденный стол, овальный, массивный, «Луи Филипп», отцовское наследство — с неподходящими стульями; высокий книжный стеллаж, торцом к стене, за ним кушетка с африканским покрывалом. Стеклянный столик и мягкие кресла. Светлые, кремовые обои. А штор до сих пор нет. Зато есть пейзаж за большими окнами.
Четыре комнаты, кухня и ванная. Кухня со стандартной встроенной мебелью, холодильник. Детская и спальня выглядят скорее как временные пристанища, передняя вообще голая. Брак и семья в состоянии зыбкой стабилизации. Дети уже ходят в школу.
В Барселону я ехал по заданию редакции. После нетерпеливого, несуразного прощания, сидя в поезде, кое-как домучил конец статьи и отослал ее из Женевы по почте.
От самой Женевы я дремал и сквозь дремоту глядел на французский пейзаж. Мужчина почти без багажа, но с портфелем. На подъезде к Порт-Боу первый проблеск интереса к путешествию. На таможне мундиры французских, потом испанских таможенников — такая сумятица. Новая смесь запахов. Шлепок штемпелем по подушечке и аккуратный новый оттиск в паспорте. Затем вместе с немногочисленными попутчиками — к испанским вагонам. На перроне продают кофе. Пассажиры-немцы сетуют — кофе не такой, как в Германии. Он упивается черным как ночь, горьким, сильно подслащенным кофе.
В старомодном, похожем на карету купе, когда граница уже позади, им овладевает растущее возбуждение. Сидя в этой уютной движущейся комнатке, на деревянной лавке, обитой потертым серым плюшем, он видит за окном холмы, исполненные подъема, грозно-воинственную зелень, пейзаж в восстании. Перед самой Барселоной холмы приобретают цвет пепла или только что остывших углей. Уже в черте города, на окраине он видит оцепенело враждебную улицу. Она привязана к старому ожидающему автомобилю, приколочена к мусорным бакам. Эти баки вцепляются в него. Он берет в союзники удирающую прочь собаку. Все неподвижно, безмолвно. Безмолвие, пронзенное черными коваными решетками, фонарями, одинарными и многоламповыми. Они протыкают улицы и площади. Протыкают и пригвождают их к этой твердой мощеной земле.
Доведенный до предела покой встречает его. Отчаянно настороженный, он выходит из поезда.
Я взял такси и велел ехать в пансион, чтобы оставить там вещи. По дороге смотрел во все глаза и потому от алчности и ожидания ничего не видел. В глубине души я испытывал страх — перед узнаванием. Я все время знал, что уже бывал здесь. И теперь вернулся. Но я еще ни разу не бывал в Испании.
Запахи, которыми веяло от домов, теперь, во время сиесты, углубленных в себя, будили во мне приятные воспоминания. То были запахи сырого камня, кухни, гниющего салата в ведре, рыбы и сала, а еще запахи жилья из укрытого за опущенными шторами нутра квартир, даже запахи шкафов, пересыпанной нафталином одежды в шкафах, пыли, что поднимается от старых просиженных кресел, допотопных ридикюлей, изображений святых. Вдобавок запахи улицы, кофейных стоек за распахнутыми дверьми или занавесками из бусин, запахи леденцов, оставленные дыханием посетителей, и табачного дыма, запах помады из цирюлен, а еще типографской краски, кожи и собачьей мочи, политики и бизнеса. Эти запахи шли ко мне в открытое окно такси, смыкались надо мною, как воздух квартиры над человеком, возвратившимся домой.
Я хотел сразу же вернуться, поэтому велел таксисту подождать, а сам вошел в дом, где старая дама в черном показала мне комнату, ванную и уборную. Все помещения были высокие и сумрачные, из-за закрытых ставен и по контрасту с белым уличным зноем они казались совсем черными.
Выйдя из пансиона, я сообразил, что никакой цели у меня нет. И испанским я не владел. Поэтому на смеси французского и итальянского попробовал объяснить шоферу, что мне надо в какой-нибудь бар. Пока я говорил, он все время покусывал усы, потом кивнул, сел за руль и включил мотор.
Я отдался тряске, тарахтенью и оглушительным хлопкам скверного зажигания. Когда машина останавливалась, я внимательно вслушивался в поток шоферского красноречия, хотя ни слова не понимал. И заметил, что здешний язык очень мне по душе.
Бар был ночной, это я понял по фотографиям, развешенным у входа, но прежде всего по отключенной сейчас, средь бела дня, неоновой вывеске — прикрепленным к каменной стене, без освещения, как бы голым стеклянным тельцам букв. Они складывались в слова:
LA BUENA SOMBRA[1]
Сперва надо привыкнуть к полумраку, а уж тогда можно разглядеть сам бар: полированная стойка с латунными перильцами (как на корабле), за нею шеренги искрящихся бутылок, их кричащие этикетки и разноцветное содержимое, зеркало, рекламы и таблички. И бармен — теперь, перед началом работы, он выглядит за своим барьером устрашающе свежим, прямо-таки царственным.
Я вижу, как, помедлив, вхожу внутрь — турист, случайно забредший не в тот бар. Или человек, у которого назначена встреча в непривычном месте чужого города. Все видится важным, многозначительным.
Он усаживается на табурет у стойки, сначала боком, вполоборота к залу. Среди полумрака все эти столы и стулья словно бы зияют пустотой — как безлюдный кинотеатр в утренний час, когда идет уборка и прохожий ненароком зыркнет внутрь в распахнутые боковые двери, зевака, заглянувший за кулисы.
Эта необходимость обязательно смотреть на стену, повернувшись к залу спиной. Вид всех этих мужчин, толпящихся у стойки в час пик — будто скотина у яслей, у кормушки; взгляд устремлен на бутылки, в крайнем случае — на барменшу.
Он вертит в руке стакан, смахивает холодящие капли, позванивает кубиками льда. Бармен на другом конце стойки занят талонами — считает, вычеркивает. А он теперь скорее чувствует, чем видит, что рядом кто-то есть. Светлые волосы, «крашеные», машинально думает он, потому что цвет лица и глаза с ними не гармонируют. И «упитанная» (думает он). Выясняется, что она говорит по-французски. И поет в этом баре. Меж тем как они пьют, он вдруг слышит улицу, которой до сих пор было не слышно. Невнятные звуки голосов, гул, рокот, временами резкие вопли клаксонов. Вечерние шумы. А потом он замечает, что в зале есть кто-то еще.
Я не иначе как испытал шок. Обнаружив, что в зале, за секунду до того зиявшем пустотой, возникла одинокая женская фигурка — сидит за столиком, а на столике сумочка и бокал. Лицо повернуто в сторону. Я испугался, будто все происходило в темном подвале или в лесу.
С моего места я видел лишь очертания, нет, «valeurs».[2] Но тотчас принялся — по едва намеченному профилю — гадать о лице. Смуглое, серьезное, гадал я. Молодое, курносое, с легким пушком, гадал я. Девическое, моложавое, задумчиво-отсутствующее. Своенравное.
Когда белокурая певица извинилась и слезла с табурета, я без колебаний направился через полутемный зал к ней. И только подойдя к ее столику, сообразил, что все это время у стойки испытывал самую настоящую панику — от страха упустить ее. С облегчением перевел дух и остановился перед нею.
Между тем, видимо, успели подойти музыканты, потому что заиграл оркестр. Я пригласил ее на танец.