Куда труднее Феликсу было разобраться с матерью, которая по самому роду своей деятельности — она работала в городском комитете партии — должна была стоять за справедливость. Она, безусловно, стояла. Ни разу Феликс не слышал от матери циничного высказывания. Случалось ей и осаживать отца, когда в критике окружающей действительности тот заходил слишком далеко. Мать раздражали обобщения. «Всё это мещанские сплетни, Фёдор. Давай конкретнее. Какие факты тебе известны?» Сомневалась она и в способности отца здраво рассуждать о международной политике, экономике, сельском хозяйстве, демографии. «Это смешно, Фёдор, ты не специалист, у тебя нет под рукой статистических данных. Зачем ты берёшься судить о чём не знаешь? Где наслушался таких глупостей?» Только когда отец заводил речь о делах литературных или театральных, — тут объявить его дилетантом было трудно, — матери приходилось слушать его не перебивая. «Хорошо, Фёдор, допустим, это действительно так. Но почему ты тогда воюешь дома на кухне? Отчего тебе не выступить у себя в организации на ближайшем собрании? Что? Почему как идиот? Ах вот как. В таком случае, сложившееся положение устраивает вашу братию, раз молчите. Вот-вот, все вы такие. Гремите перед жёнами на кухне, а как надо подняться на трибуну — в кусты!» — «Зарекался, зарекался же не говорить с тобой…» — хватался за голову отец. «Самое простое обливать всё грязью, искать виновных, — ставила точку мать, — бороться, отстаивать свою точку зрения труднее!»
У неё было собственное представление о справедливости. Справедливость, по мнению матери, была изначально и навечно — на манер свинца — залита в фундамент, на котором зиждились общественные отношения. Сама мысль, что, быть может, фундамент не столь хорош, казалась ей кощунственной. Другое дело, отдельные люди, которым доверили крепить фундамент, иногда вели себя не вполне достойно: занимались демагогией, зазнавались, перебарщивали с благами и привилегиями, с дьявольским упорством преследовали личные корыстные интересы. От их неправедных действий, безусловно, страдала справедливость. Исправлять положение, очищать фундамент от плесени, таким образом, можно было, лишь выявив в каждом конкретном случае прямого или косвенного виновника. Виноваты люди, но не фундамент. Вот почему матери не нравились абстрактные злые разговоры, не основанные на строгих фактах.
Феликсу тоже приходилось беседовать с матерью на схожие темы. Странное дело, удовлетворения после бесед он не испытывал. Мать не то чтобы не верила ему, но как бы сомневалась в побуждениях, подвигающих Феликса на подобные разговоры. Она искренне полагала, что ему нечего роптать на жизнь, недовольство же его происходит от чьего-то нехорошего влияния, быть может, от иностранного радио. Феликсу казалось, мать не признаёт за ним права думать по-своему, и это обижало сильнее, чем если бы она ругалась, кричала.
Ему часто вспоминался один случай. Какие-то скоты повадились без конца ломать выключатель, в результате чего подъезд оказывался залитым электрическим светом днём, вечером, напротив, погружался во тьму. Мать, единственную из жильцов, подвозили к дому на служебной машине, поэтому именно к ней обратились за советом горестно стоявшие возле в очередной раз разбитого выключателя уборщица и техник-смотритель. «Вот что, — с ходу вникла в суть дела мать, — переставьте-ка выключатель повыше, чтобы нельзя было достать». На следующий день пришёл электрик с лестницей-стремянкой и поднял выключатель на недостижимую для хулигана высоту. Это было мудрое решение. Теперь выключателю ничто не угрожало. Вот только пользоваться им стало невозможно. Подъезд погрузился в круглосуточную тьму. «Ничего, — возразила мать, когда Феликс пожаловался, что подъезд превратился в общественный туалет, — кому не нравится, возьмёт дома лестницу, спустится вниз, включит свет…» — «А утром, стало быть, выключит?» — «А утром, стало быть, выключит». — «И опять со своей лестницей?» — «Надо, чтобы у уборщицы была лестница!» — раздражённо ответила мать. «Да она старуха, — сказал Феликс, — как она будет по лестнице?» — «Значит, надо…» — но тут зазвонил телефон, и мать переключилась на решение более важных вопросов. Подъезд остался во тьме.
Феликсу казалось, справедливость в понимании матери, тот же свет в подъезде. Его, конечно, можно включить, но для этого надо иметь лестницу-стремянку, быть готовым спуститься с ней в кромешной тьме на первый этаж, нащупать на стене выключатель и т. д. и т. п.
Впрочем, то была обычная жизнь, где неожиданные откровения, без нужды углубляющееся понимание людей — в первую очередь родных — суть одновременные приобретения и потери. Никакой трагедии тут не было. Отец и мать дали ему жизнь, до сих пор одевали, обували и кормили, хотя бы уже поэтому не стоило судить их слишком строго. К тому же с недавних пор Феликс вообще сомневался в собственном праве судить кого-то. Начинать следовало с себя.
Феликс начал сомнительно.
Немедленно встала в памяти набережная канала, по которой они тянулись гуськом: Клячко, Нина, Наташа, Феликс. Темнело. Небо, однако, оставалось ясным. Была странная, возможная лишь в этот час невесомость в улицах с равноэтажными, сдвинутыми в сплошную линию домами. Город словно собирался лететь вместе с рекой, мостами, куполами соборов, шпилями, машинами и людьми. Наташино лицо, когда она оборачивалась, напоминало Феликсу бледную фиолетовую маску, в каких играют артисты японского театра Кабуки. Феликсу было даже интересно, что получится, так как он окончательно решил: не нужна ему Наташа! — отделил себя от происходящего. Первый Феликс — живой робот — безвольно тащился по набережной канала. Второй скептически взирал со стороны.
…На перемене к Феликсу подбежал запыхавшийся Клячко:
— Я звонил Нинке на работу. В семь она будет с подружкой на углу Невского и Марата, у метро.
Предыдущим уроком была астрономия. Когда в классе тушили свет, а на экране возникала карта звёздного неба, Феликса охватывало необъяснимое волнение, вызванное бесконечностью Вселенной, ничтожностью человеческих представлений о ней. «Болидом называется летящий по небу огненный шар», — Феликса удручало определение из учебника. Это было всё равно что: «Вселенной называется небо, усыпанное звёздами». Феликс чувствовал извечное несовершенство разума, способного открывать галактики, но не способного исправить земное зло, победить многоликое и повсеместное, на манер капилляров, пронизавшее жизнь, убожество. Похожее волнение Феликс почему-то испытывал, когда думал об истории, о прошлом. Они роднились — Вселенная и прошлое — бесконечностью и неподвластностью. Знанием о них и невозможностью применить знание в практической жизни.
Феликс растерянно встретил сообщение Серёги.
— Ну и что?
— Встретим их и пойдём к тебе. У тебя же мамаша раньше десяти не появляется.
— А папаша?
— Про него я забыл, — огорчился Клячко, — он что… дома?
Феликс подумал, Серёге скучно в котельной с Ниной, мрачно исполняющей свои обязанности. И ещё он подумал, Серёга — в меру собственного понимания, конечно, — желает ему добра. Феликс всегда был беззащитен перед искренними — пусть даже ошибочными — порывами друзей.
— Там будет видно, — пробормотал он.
Серёга довольно тряхнул цилиндрической головой, куда-то умчался, не вникая в противоречивое внутреннее состояние товарища. Феликсу было не избавиться от чувства, что они затевают нечто совершенно недостойное.
Следующим уроком была литература. Марина Александровна рассказывала о повести Льва Толстого «Казаки». Марину Александровну недавно назначили в их десятый «Б» классной руководительницей. Она была молодой учительницей, ей ещё, как установил Клячко, не исполнилось тридцати. Марина Александровна держала спину прямо, была худощава и необычайно белолица. У неё были большие серые глаза, которые она иногда широко распахивала на изумившего её ученика. В эти мгновения Марина Александровна напоминала неодушевлённую — в человеческий рост — куклу. Но это была мнимая неодушевлённость. Ещё Марина Александровна отличалась высоким звенящим голосом, который, когда она говорила о чём-то лично её волнующем, становился пронзительным, как ультразвук. Серёга Клячко утверждал, что если поставить в этот момент на стол фужер — фужер разлетится. Как ни странно, Марина Александровна любила русскую литературу. Её чистая, прохладная речь завораживала, как бегущая вода. Феликс видел загорелого, в белом кителе Оленина, Марьяну в красном сарафане, чёрные виноградные грозди в садах, лунную воду, разбойников-черкесов, переплывающих Терек. Это Феликс сидел с длинным ружьём в засаде на русском берегу, вёл литое тяжёлое дуло за головой абрека. И одновременно плыл в мертвенной пограничной воде — азиатски-спокойный, равнодушный к смерти, но при этом жестокий и кровожадный, презирающий чужую жизнь.