Мог очень толкового ученого, против которого у него и половины знаний не хватало, в пух и в прах разнести в печати — мастер был писать едкие, дух захватывающие статьи. Мог молодого поддержать, похвалить, да так, что у того голова шла кругом, пока через много лет не наступало горькое отрезвление, — мастер был поднимать, увлекаться и в других вселять уверенность. Мог, совсем некрасивый, болящий, пленять женщин, обладая совершенно искренним убеждением, что, кроме великого счастья, он женщинам никогда и ничего не приносил. Ему верили.
Многое он мог в общении с людьми, а, наверное, было бы лучше, чтобы мог он меньше.
Грел он людей ласково, то и дело спасал их от душевного холода, но и обжигал со страшной болью очень просто, улыбаясь. И себя обжег едва ли не всем своим существованием — все мог, а ничего не создал; наверное, поэтому и улыбался, когда говорил людям страшные для них вещи. А может быть, это потому, что сам не боялся никаких невзгод.
Сеню жалеть было нельзя: плохой или хороший, но точно такой, как он, обязательно должен был существовать человек на свете, Сеня в это верил и всех окружающих мог в этом убедить. Без слов, одним своим взъерошенным видом, одними, всегда заинтересованными чем-то глазами.
Чтобы с ним быть близким, никогда нельзя было принимать его целиком.
И Рязанцев проводил с другом многие-многие вечера, спорил, читали они вместе, соавторствовали, но каждую минуту Рязанцев отделял вздорные, горячечные Сенины слова от его очень умных, чутких и оригинальных суждений, прожекты — от проектов, выдумки — от дум.
У Рязанцева как бы особый рефлекс выработался, иным своего общения с Сеней он и представить не мог, а может быть, даже не хотел: Сеня научил его разговаривать, все время думая, не просто слушать, а соглашаться либо не соглашаться.
Когда же Рязанцев возвращался домой, Зоя, жена его, спрашивала: «Ну как, побеседовали с Сеней?» — «Было дело…» И хотя Зоя не очень-то близка была к делам и заботам своего мужа, у нее дел и забот было достаточно на работе, она говорила: «Ну ложись скорее! Отдохни! Может быть, цитрамон выпьешь?»
Но был человек, которому Сеня достался весь — со всеми его прожектами и выдумками, с капризами, с двумя инфарктами, раком и расстройством нервной системы, с его алиментами от прежнего брака, со страстью к нестерпимо громкой музыке и лютой ненавистью к любым домашним обязанностям.
Этим человеком была жена Сени — Полина. Казалось Рязанцеву, будто перед ней Сеня иногда оправдывается. Невероятно: никогда и ни перед кем Сеня не оправдывался, но тут — было. Во всяком случае, запомнил Рязанцев такой случай.
Шел у них с Сеней разговор о процессах болотообразования. Сеня особенно был нервным, здравые мысли у него иногда только проскальзывали, в основном же он ругал каких-то людей дураками, бюрократами, ханжами за то, что эти кто-то — неизвестно кто — не хотят как следует разрабатывать торфяники, не хотят бескорыстно служить Советскому государству. Самое лучшее было уйти, но Рязанцев обещал Полине побыть с Сеней, пока она «сбегает в театр посмотреть узбекского трагика в «Отелло».
В двенадцатом часу, когда Рязанцев уже окончательно, кажется, изнемог, «прибежала» Полина. Сняла брошь и, наверно, не напрасно сказала, что в театре с этой броши никто глаз не спускал, в соседней комнате привела в порядок Сеньку-младшего, матрасик его утащила на кухню, приготовила «мужикам» ужин и в халате, с ногами, забралась к Сене на диван. Просияла: готова была слушать каждое его слово.
Она молодая еще была, и еще так много в ней могло бы быть перемен к лучшему: если бы она пополнела чуть — это ее украсило бы; если бы немного меньше стало на лице ее внимания — она бы еще помолодела; если бы у нее появилось хоть немного времени для себя — ей каждая минута служила бы, служила уму ее, ее радостям.
А Сеня лежал на диване, весь серый, в морщинах, время, казалось уже, было ему в тягость, одни глаза еще жили.
Так невольно Рязанцев подумал, но как раз Сеня отправил жену еще похлопотать насчет ужина и сказал:
— Не верю! Нет, не верю!
— О чем ты? — спросил Рязанцев.
— Не верю, будто под старость человек должен упрекать себя в том, что неправильно, не так прожил молодость.
— Почему же?
— Потому! Какое право старый, вроде бы уже не жилец, какое право имеет он судить молодого, живущего? Кто из них глубже чувствует, что такое счастье? Кто из них лучше знает, что это значит — жить?!
Рязанцев подумал: «А жену ты все-таки отправил из комнаты!» Сене же кивнул:
— Может быть…
И с того вечера стал видеть, как умирает друг.
Они договорились о том, что вместе будут писать книгу, потому что один Сеня не успел бы ее закончить. Книга должна была получиться листов на двадцать пять печатных, Сеня же подумал и сказал, что он успеет написать не более десяти-двенадцати листов.
Когда Сеня был очень плох, лежал на своем диване и кричал, что его лечат не медики, а ветеринары, или когда он вдруг объявлял, что через месяц отправится в Горный Алтай, или принимался звонить по телефону и справляться, каким образом он сможет поехать на Суматру — ему нужно поглядеть самое южное в северном полушарии болото, — Рязанцев говорил ему: «Слушай-ка, Сеня, нам в этом году нужно кончить книгу…» И Сенины мысли приходили в полный, иногда даже в идеальный порядок. Они работали, торопились, прекрасно друг друга понимая: им обоим было некогда. Всемогущее «некогда» делало свое дело.
Но это восклицание друга — «Нет! Не верю!» — заставляло Рязанцева иногда преодолевать «некогда», и, наблюдая, он замечал, что в Сене самым стойким против смерти было то, что было в нем самым хорошим: смелый его ум, его пренебрежение к житейским невзгодам и к своему недугу прежде всего, его желание до конца быть небесполезным на земле. Когда позже сознание стало приходить к нему только временами, он и тогда больше всего заботился о книге. Ничего другого от него и нельзя было ждать, но вдруг Сеня стал высказывать необычные для него суждения.
Сказал однажды:
— Мало мы знаем друг друга…
— Кто — мы? — спросил Рязанцев.
— Люди… Радио, телевидение, кино — все это показывает нас вширь. Количественно. Внешне. Но теряем один примитив — старый, добрый, испытанный веками жанр — жанр дружеской беседы. Как бы людям не потерять в этом… Учти.
Сене можно было так говорить: «Учти» — он уходил, Рязанцев оставался в этой жизни.
Закончили главу о режиме деятельного слоя в условиях вечной мерзлоты. Сеня снова повторил:
— Мало мы знаем… На Алтай бы мне надо…
— Зачем?
— Обязательно — зачем? Ну не знаю зачем. В молодости бродим по белу свету, учимся видеть. Научились, повзрослели, но тут некогда путешествовать и неохота опять же. Потом — очень хочется, но, когда уже здоровья нет, и в самом деле нельзя. Так и живем с юношеским, а то и с детским видением земли нашей…
Прошло около года после смерти друга, Рязанцев поехал на Алтай. Зачем? Точно не знал… Почему? А может быть, как раз потому, почему Сеня на Алтай собирался?
В тот раз, когда Рязанцев с Сеней заканчивали главу о режиме деятельного слоя в мощных торфяниках, Сеня сказал:
— Ну что ж, я не успел побывать на Алтае — Поля побывает…
— Когда?
Сенино тощее плечо показалось в вороте рубашки.
— Наверное, теперь уже скоро… С профессором Вершининым. Карту растительных ресурсов составлять. Тоже мне ресурс — тот самый Вершинин!
Глава была последней, которую они писали вместе. Следующую Рязанцев только приносил Сене для чтения. Сеня, слушая, говорил: «Самое главное в рукописи — обнаружить то место, над которым нужно думать». И думал. Часть вторую Рязанцев писал уже совсем один.
Полина в их работе участия не принимала — а могла бы. С тех пор как Сеня слег окончательно, она ушла с кафедры и дома редактировала «Труды» исследовательского института. Казалось бы, по части издательских дел могла и помочь мужу, но нет — она только присутствовать любила при работе, останавливала их, когда они уж очень яростно начинали спорить, часов в десять подавала горячий чай, часов около двенадцати делала условные знаки Рязанцеву: «Пора уходить».
Слова Сени о том, что Полина «уже скоро» поедет на Алтай, Рязанцев не принял тогда всерьез, но после смерти мужа она действительно стала работать в лаборатории профессора Вершинина.
Нынче Вершинин, как всегда, задержался в институте, должен был выехать позже и догнать свои отряды.
Всего в экспедиции было два отряда: один — «высокогорный» — шел по верхней границе леса, и возглавлял его Лопарев, другой — «луговой» — выехал недели на три раньше и двигался по нижней границе лугами, поймами и долинами. Руководила луговым отрядом Свиридова.
Она была сейчас где-то внизу, по ту сторону облаков… Там у них могла быть и очень хорошая, ясная погода, и при ярком солнце среди буйных луговых трав путешествовала Полина Свиридова, вдова…