Без очков все расплывалось у него перед глазами, он различил только какую-то палку, мотавшуюся прямо перед носом взад-вперед и слева направо. Окончательно очнувшись, он понял, что это длинная ручка швабры, которой орудует молоденькая девушка, казавшаяся ему смутной шевелящейся тенью. Нагнувшись, девушка равномерно двигала локтем – подметала пол под лавкой.
Поезд тронулся и тут же снова затормозил. Вагон тряхнуло, девушка задела столик, с него что-то упало. Очки Мо с исковерканными дужками. Девушка попыталась поймать их на лету, Мо сделал то же самое и получил ручкой швабры по лбу, а девушка успела-таки подхватить очки и положила их обратно на столик. Краткого мига, когда Мо столкнулся с ней, хватило, чтобы он если не разглядел ее, то ощутил исходящий от ее волос знакомый запах дешевого бергамотового мыла «Орел». Точно таким же мыли голову его мать и бабушка во дворе дома, где они жили. Маленький Мо набирал холодной воды из общего крана, разбавлял горячей из термоса и поливал густые, черные как смоль мамины или серебряные бабушкины волосы тонкой дымящейся струйкой из эмалированной кружки с портретом Мао в ореоле алых лучей. Мама, наклонясь над стоящим прямо на земле тазом (тоже эмалированным, но с огромными красными пионами, символом великой революции, весны мира), терла голову куском мыла «Орел» с приятным запахом бергамота, запахом опрятной бедности, и под ее пальцами вскипали мелкой пеной прозрачные радужные пузырики, некоторые отлетали в стороны, и их уносило ветром.
– Скажите, милая девушка, зачем вы подметаете в такой час? – спросил Мо. – Это ваша работа?
Девушка усмехнулась и снова взялась за швабру. Водрузив очки, Мо разглядел, что на ней мужская майка. Значит, она не железнодорожница. Весь ее вид говорил о нищете: мешковатые шорты почти до колен, дешевые замызганные резиновые туфли и старая латаная сумка на лямке, косо перечеркивавшая плоскую как доска грудь. Прозревший Мо углядел даже темные волоски под мышками – острый запах пота смешивался с бергамотовым ароматом волос.
– Господин, – проговорила она, – можно я подвину ваши туфли?
– Конечно.
Девушка наклонилась и бережно, почти благоговейно приподняла его туфли кончиками пальцев.
– О! Ботиночки-то заграничные, из Европы! Даже подметки классные! Никогда таких не видала!
– Как вы узнали, что они заграничные? Мне казалось, они самые простые, скромные, ничего особенного.
– У меня отец – чистильщик обуви, – ответила она с улыбкой и переставила ботинки поглубже под лавку, к самой стенке. – Он всегда говорил, что заграничная обувь очень прочная и не теряет форму.
– Вы недавно помыли голову, я это чувствую по запаху бергамота. Это дерево южноамериканского, скорее всего бразильского происхождения, в Китай его завезли в семнадцатом веке, почти одновременно с табаком.
– Я помыла голову перед отъездом – еду домой. Почти год ишачила как проклятая в Пинсяне – паршивом городишке в двух остановках отсюда.
– И что же вы делали?
– Продавала всякие шмотки. А магазин возьми и разорись! Ну да ладно – я хоть могу съездить поздравить отца с днем рождения.
– Вы везете ему что-нибудь в подарок? Простите, я, должно быть, кажусь вам слишком любопытным, но, видите ли, изучать отношения детей и родителей – мое ремесло. Я психоаналитик.
– Психоаналитик? Это такая профессия?
– Да. Я анализирую… как вам объяснить… Я работаю с пациентами, но не в больнице, а в частном кабинете – скоро он у меня будет.
– Вы врач?
– Нет. Я интерпретирую сны. Люди, у которых что-то не в порядке, рассказывают мне, что им снилось, а я пытаюсь помочь им понять эти сны.
– Господи, вот уж никогда не скажешь, что вы предсказатель судьбы.
– Что-что?
– Я говорю, вы предсказатель судьбы! – повторила девушка и, прежде чем Мо успел опровергнуть это народное определение психоанализа, добавила, показывая пальцем на картонный ящик на багажной полке. – Вон он, подарок… телевизор «Радуга». Наш, китайский, с двадцативосьмисантиметровым экраном. Отец-то хотел побольше и японский, но это слишком дорого.
Пока Мо, вытянув шею, снизу вверх смотрел на коробку с телевизором – весомое доказательство дочерней любви покачивалось на багажной полке в такт колесам, – девушка отложила швабру, вытащила из сумки и расстелила под лавкой, на которой он сидел, бамбуковую циновку, зевнула во весь рот, сняла туфли, поставила их рядом с его ботинками, нагнулась, с плавной кошачьей грацией нырнула под сиденье и скрылась из виду. (Наверно, свернулась калачиком, чтобы не вылезали ноги. И наверно, судя по тому, что из мрака не доносилось ни звука, тут же, едва положив голову на служившую подушкой сумку, уснула.)
Мо изумило это хитроумно сооруженное ложе. До боли знакомое чувство охватило его: он горячо сострадал бедной девушке, он уже готов был полюбить ее; близорукий взгляд его затуманился жалостью, так что даже сквозь очки он смутно видел все-таки высунувшиеся из-под лавки голые пятки. Гипнотическое зрелище эти пятки, которые то и дело дергались или вяло почесывали одна другую, отгоняя комаров. Тонкие щиколотки были не лишены изящества, а остатки кораллово-красного лака на ногтях больших пальцев обличали некоторые претензии на кокетство. Не прошло и минуты, как девушка снова поджала грязные ноги, но они прочно отпечатались в памяти Мо, так что, представив себе их, он мысленно видел ее всю: как она лежит в темноте, с поцарапанными коленками, в перекрученных шортах, пропотевшей мужской майке, пыль пристала к липкой спине, осела пепельным кружком на затылке, обвела серой каймой губы и нарисовала темные круги под слипшимися от жаркого дыхания ресницами.
Мо встал, перебудив соседей, извинился и, с трудом пробираясь между сидящими в коридоре людьми, направился в туалет. Вернувшись, он увидел, что его бесценное место, кусочек рая размером с треть скамейки, захвачено ближайшим соседом, отцом нерадивого школьника. Он сидел неподвижно, уронив голову на откидной столик, как будто его застрелили. Остальную часть скамьи занял второй узурпатор; теперь уже он, в свою очередь, навалился на плечо отца семейства и пустил изо рта струйку слюны. На самом краешке, со стороны коридора, притулилась крестьянка. Она кормила ребенка, расстегнув блузку и придерживая пальцами тугую набухшую грудь. Мо с досадой и горечью принял потерю привилегированной позиции и сел на пол у ног крестьянки.
Ночная лампочка бросала блики света на голые торсы спящих, на картежников, слабый луч попал и на красный чепчик младенца. «Зачем ему эта штука, когда такая духота? – подумал Мо. – Или он болен? Разве его мать не знает, что сказал один знаменитый психоаналитик про героиню европейской сказки: ее красная шапочка – не что иное, как символ месячных?»
И вдруг то ли красная шапочка, то ли упоминание о том, что она символизировала, запалили в душе Мо жаркий огонь. «А что, если она девственница?» – громом прогрохотало у него в голове. В тот же миг со столика свалилась его ручка, отскочила от пола и в истерике устремилась на другой конец коридора. Краем глаза Мо видел, как она катится и катится, не останавливаясь, будто подражая мчащемуся по рельсам поезду, но остался безучастным. Он снова уставился на красный чепчик и не сразу осознал, что повторяет про себя одно и то же: «Да, если она девственница, тогда совсем другое дело».
Ребенок на руках у крестьянки сморщился, раскрыв измазанный молоком рот, и запищал.
Мо не переносил детского плача. Он отвернулся. По лицам пассажиров пробегали тени, за окном мелькали дрожащие огоньки, проносились безлюдная бензоколонка, улица с темными витринами, недостроенные дома в многоярусных бамбуковых лесах.
Младенец в красном чепчике замолк, потянулся к Мо и стал колотить его по лицу своим капризным невинным кулачком, разморенная, уставшая мать не мешала ему. Мо не уворачивался, он пристально следил за банкой из-под пива, которая в конце концов сорвалась с места и теперь катилась по вагону: пересекла маленькую лужицу (пролилась вода или пописал ребенок), обогнула густой плевок и остановилась прямо перед ним, так что даже в полутьме было видно отверстие в тонкой жести. Теплое дуновение пощекотало шею, Мо обернулся: это ребенок, почти выпроставшись из материнских рук, уткнулся носиком ему в затылок и обнюхивал, будто проверяя, чем тут пахнет. Он посмотрел на Мо подозрительно, почти враждебно, сморщил свои крохотные ноздри и продолжил обонятельный анализ. Фу! Он чихнул и снова заплакал.
На этот раз он вопил по-настоящему, во всю мочь своих легких, заходясь истошным криком. Мо пробрала необъяснимая дрожь, ему стало не по себе от сердитого, осуждающего взгляда ребенка: малыш как будто понял его тайные помыслы, распознал странную, бредовую идею использовать девственницу для достижения заветной цели, которой когда-нибудь все подивятся.
Он резко повернулся к ребенку спиной, словно прогоняя эти страхи, способные поколебать его решимость и убежденность врачевателя душ.