Рыбацкая лодчонка с желтым фонарем, укрепленным на высоте человеческого роста, покачивается на зыбкой волне, и в бледном свете человек, опустившись на колени, выбирает сети; вокруг него море, темнота, мы проплываем, сверкая огнями, у нас играет граммофон. Я рассказывал этим парням в клубе, как оказался на тротуаре, когда кули бросил бомбу. Сломалась тележка посреди дороги, автомобиль министра притормозил — и тут кули бросил свою бомбу, но я, если говорить честно, этого не видел, я только услышал грохот на крыше и увидел, как задрожали сетки на окне. Я нервничал: сколько виски они выставят? Очень это обидно — смотреть, как другие играют в бридж, а перехватить денег не у кого. Тогда я сказал, что меня контузило, и они заплатили за три виски, и составилась партия, и я выигрывал уже два фунта с чем-то, но тут вошел майор Уилбер, а уж он-то знал, что меня там и близко не было. Запах виски из курительной комнаты, вкус соли на губах. Играет граммофон, опять новые лица.
Пришлось отправиться в Аден.
Сдирая с кролика шкурку в зарослях дрока на пустыре, я на секунду зажмурил глаза, нож сорвался и полоснул меня под левым глазом. Мне прожужжали уши, что надо было резать от себя, как будто я не знал, и что теперь я наверняка потеряю глаз. Я умирал от страха, и еще отец дома болел, а потом пришла Кейт. Салатные стены спальни, надтреснутый колокольчик звонит к чаю, я лежу с перевязанным лицом и слышу, как по каменным ступеням спускаются ребята. Они шумят перед комнатой экономки, берут яйцо со своим именем, написанным химическим карандашом на скорлупе, колокольчик снова тарахтит, сейчас его зажмут рукой. И тишина, как на небесах, и до прихода Кейт я лежу совсем один. Человек бежал по крышам, и по нему стреляли с улиц и из окон. Он прятался за трубами, скользил в лужах, оставшихся на плоских крышах после дождя. Руки он держал на заду, потому что порвал штаны на этом месте, дождь заливал ему лицо. Это был первый дождь, но я мог уверенно сказать, что он зарядил на несколько недель, потому что и небо было такое, и парило, и на тыльной стороне рук выступал пот. — Кейт, — окликнул я — и вот она, я знал, что она придет, и мы сидим одни в сарае.
За тридцать лет набралось о чем подумать: и что видел, и что слышал, что наврал и что любил, и чего боялся, чем восхищался, чего желал и что бросил за мягко вздымающимся морем и пропавшим маяком, — что промелькнуло, как маленькая станция метро, пустая и ярко освещенная ночью: никто не выходит, поезд не останавливается.
Я надеялся — может, там разговаривают, но гудки были длинные, и под выжидательными взглядами очереди я набрал номер четыре раза из будки на Серкус-сквер; три раза я не забывал нажать кнопку и вернуть монету, а на четвертый, когда стало ясно, что там никого нет, — забыл. Кому-то подарил бесплатный звонок, а как пригодились бы мне сейчас эти два пенса. Можно, конечно, кинуть орла или решку и выиграть на выпивку. Но на пароходе подобрались одни шведы, а иностранцы спорта не любят, да и языка я не знаю.
Новые люди, а старые ушли, умерли или болеют и умирают; на улице вывеска: «Сдается». Я нажал кнопку, но звонка не последовало — на площадке отключили электричество. Стена была испещрена карандашными записями:
«Зайду позже», «Ушла в булочную», «Оставьте пиво у двери», «Вернусь в понедельник», «Сегодня молока нет». На стене почти не было живого места, все надписи перечеркнуты, кроме одной, которая казалась старой, но вполне могла быть недавней, потому что написано было: «Милый, я скоро. Буду в 12:30», и тогда я бросил ей открытку, что приду в половине первого. Я прождал два часа, сидя на каменных ступенях возле двери на последнем этаже, но никто не пришел.
Шаги на каменных ступенях, беготня, драка и толчея у дверей спальни; Кейт уже ушла, комната набилась битком, и старосты тушат свет. Даже ночью ни минуты покоя, потому что за перегородкой кто-нибудь обязательно разговаривает во сне. Я лежал, блаженно потея, без сна, забыв о боли под левым глазом, и каждую минуту ожидал, что кто-нибудь бросит губку, шелохнутся занавески, чья-то рука сдернет одеяло, кто-то захихикает и по полу зашлепают босые ноги.
Старые лица, лица ненавистные и любимые, еще живые или уже мертвые, больные и умирающие, за тридцать лет голова полным-полна всякого хлама, пароход, вздымая нос, идет в открытое море, позади маяк, играет граммофон. Вниз по каменным ступеням, в кармане деньги, которые ради нее доставал; тридцать шиллингов в мою пользу, раз ее нет; такие если уходят, то уходят навсегда, пиши пропало. Теперь увешивай комнату фотографиями киноактрис, вырезай портреты из «Болтуна»: «Неизвестный поклонник рассчитывает получить ваш автограф на этом портрете. Прилагаю шиллинг на почтовые расходы». В Голливуде до черта шлюх, но моя лучше всех. Несчастье делает человека богаче; и шиллинги при мне, и идти никуда не надо. Я, конечно, сразу понял, в чем дело, когда мне передали: «Вас вызывает директор». Я ждал этого со дня на день и каждое утро надевал свой лучший костюм и до блеска чистил зубы. Кто-то мне сказал однажды, что у меня ослепительная улыбка, хотя я никогда не обезьянничал у зеркала, не гонялся за новейшей пастой и не обивал пороги дорогих дантистов. Мужчина должен следить за своей внешностью не меньше, чем женщина. Часто это его единственный шанс. Сошлюсь на Мод.
Ей даже не за тридцать, а под сорок, блондинка, с рыхловатым бюстом. — Есть вещи, которые мужчина не сделает, — сказал я. — Например, взять у женщины деньги, — и она прониклась уважением, дарила подарки, а я их продавал, когда были нужны наличные. Мы встретились в метро. На всем пути от Эрлз-Корт до Пикадилли через весь вагон присматривались друг к другу; у меня был дырявый носок и я не решался закинуть ногу на ногу. Не торопились. Неторопливый подход. Только на эскалаторе встали рядом. И как быстро все получилось с Аннет! Позвонил в квартиру, ждал, что откроет другая, а открыла она, и я подумал: «Классная девушка». Когда я открыл дверь, он сделал вид, что пишет: старый трюк, когда хотят указать тебе твое место, и причем всегда срабатывает. — А, мистер Фаррант, — сказал он. — Хочу поговорить с вами о жалобе, которая поступила ко мне от грузоотправителей. Я уверен, что вы внесете полную ясность в этот вопрос. — Он-то, может, и был уверен, только у меня такой уверенности не было.
И снова в путь, теперь в Бангкок.
Хлюпает вода, граммофон молчит. На палубе погашены огни, пусто.
Поучения! Господи, сколько можно учить! Одна Кейт человек, скажет: сделай это, сделай то, а чтобы изводить разговорами — никогда. Еще Аннет, ровная, спокойная и такая нежная в неурочном полумраке задернутых штор. Мод учит, отец учит, директор учит. Боже милостивый, я — Энтони Фаррант, и я не глупее вас. Я могу сложить в уме две колонки цифр, результат помножить на три и вычесть первое попавшееся число. Даже директора ценили во мне эту способность. — Прекрасно, — отзывались они поначалу, — прекрасная работа, мистер Фаррант, — потому что я клал деньги в их карман, а стоило позаботиться о себе, как они сразу попросили внести ясность в это дело.
Чайная афера. Триста неприкаянных мешков испорченного чая, а на улице стрельба. Я скупил большую партию почти даром, а потом им же продал за настоящую цену. Тем и хороша революция, что деньги валяются под ногами. Зато после на меня косились и уже ни в чем не доверяли. В спальне шепот:
— Жилет был в раздевалке. Честь пансиона, — порка связанными в узлы полотенцами, грохот по крыше, шелест бумажных занавесок на окнах, испорченный чай, на улицах стрельба, — честь фирмы. Пришлось отправиться в Аден.
Все улеглись: ночь холодная, под белесой пеной, словно срезаемой ножом, не видно воды. На нижней койке кто-то всю ночь бормочет на незнакомом языке, наступает новый день, серый и ветреный, хлопают парусиной шезлонги, к завтраку сходится совсем мало народу; колючий подбородок, унылая жизнерадостность коридорных, девушка с волосами Греты Гарбо прогуливается в одиночестве, запах машинного масла и пропасть времени до обеда. Кейт думает о Кроге.
Откуда, спрашивается, я знаю, что она думает о Кроге? А вот знаю, как знал тогда, что она придет в сарай.
Она сказала:
— В Гетеборге переночуем, — а я почувствовал, что она чем-то обеспокоена.
Я выскользнул из спальни как будто в уборную. Под халатом я был одет, ботинки и носки сунул за пазуху, на ногах домашние тапочки. Через прохудившуюся подошву покусывали холодные каменные ступени. Оставил халат в уборной и послушал под дверью заведующего пансионом. Мне везло. Он ушел ужинать, а окна у него были без решеток. Но Кейт отослала меня обратно, и я послушался. Подмороженная дорога, запах вянущих листьев, чистое небо и счастливое чувство, что все позади; ухабистый проселок, хруст веток под ногами, огни машин на шоссе и горькое чувство, что все по-старому. Думает о Кроге. «Пользуйтесь изделиями „Крога“. Самая дешевая и лучшая марка — „Крог“». Так было десять, нет, пятнадцать, погодите — двадцать лет назад, когда няня таскала меня с собой по хозяйственным магазинам; в дверях свисали корзины, приходилось наклонять голову, потом идешь, задевая банки с порошком от сорняков, таращишь глаза на жнейки, а няня тем временем закупает «Крог». Теперь они уже не самые дешевые и не самые лучшие — они просто единственные. «Крог» во Франции, в Германии, в Италии, в Польше — всюду «Крог». Покупайте «Крог» теперь означает: покупайте акции — дивиденды десять процентов и повышение каждый божий день. Я бы тоже мог стать известным и богатым, как Крог, если бы мне доверяли, как доверяют Крогу, если бы мне ссудили капитал; а то сунут пять фунтов и ждут, что я им в ножки поклонюсь. Любой мой проект обещал состояние, если бы мне доверяли. Попробовал бы Крог продать хоть одну сотню мешков испорченного чая.