Какое-то время Людмила терпела незаслуженные упрёки мужей. И мужья с их мамами терпели необоснованные притязания Руслана. А когда терпение у них как по команде лопнуло, поставили они Людмиле ультиматум: «Или мы, или он». Прабабушка Усти, которая уже приступила к устройству своей личной жизни, присоединилась к абсолютному большинству членов семьи и к их общему ультиматуму.
Людмила говорила им:
— Я-то тут причём? И что я могу этому дикарю противопоставить?
— Ты бы хоть задницей не вертела, как вертолёт, — говорила прабабушка. — Не может она!
А мужья с мамами говорили:
— Не можешь, — говорили, — тогда мы круто меняем постоянное место жительства на город Лейпциг. А ты разводи тут шуры-муры со своим головорезом, замуж за него выходи по законам шариата — словом, поступай как знаешь, на своё усмотрение.
Пугали её, значит, и брали на арапа.
Зря, конечно, они это делали. Ставили Людмиле ультиматум и тем самым доводили её до ручки. Потому что она таким характером обладала, что лучше было её не доводить. И она свой характер им предъявила во всей красе:
— Ах так? — сказала. — Ну и валите. Все валите! Чтоб духу вашего тут не было.
— Ты серьёзно? — не поняли мужья и их мамы.
— Вполне! — сказала Людмила. — Даю вам на сборы неделю.
Мужья от неожиданности растерялись.
— Но мы тут прописаны и официально проживаем, — сказали они.
А мамы их сказали:
— К твоему сведению!
— Тогда уеду я! — сказала им всем Людмила.
Мужья с мамами переглянулись, а прабабушка сказала:
— Куда это ты уедешь! Стань вон в угол и стой! — это её приступ маразма сразил, и ей показалось, что Людмила ещё маленькая девочка с бантиками. Она-то знала её с рождения. Вот ей и показалось.
И Людмила весь клан своими руками разрушила, поставив свой вспыльчивый характер превыше всего. Забрала детей, села в поезд и уехала. В тот же, между прочим, город Лейпциг. У неё жил там старый знакомый одноклассник, который со школьной скамьи был в Людмилу тайно по самые уши влюблён. И она уехала, чтобы жить на первых порах у него. А там видно будет.
Руслан, конечно, попёрся за ней следом, с целью одноклассника зарезать, а Людмилу возвысить до звания любимой жены. Но и Руслану она сказала:
— Вали! — и сказала: — Ишь, гарем ему подавай! Я тебе покажу гарем — забудешь, как маму родную зовут!
— Маму мою Розой Абрамовной зовут, — сказал Руслан, побелев. — И этого я ей никогда не забуду.
Он хотел тут же на месте Людмилу убить — за дерзость, для женщины немыслимую. Но не убил. Из любви к ней. А только ещё больше побелел — хотя при его врождённой смуглости больше белеть было уже некуда. И в таком, побелевшем от гнева виде, он уехал на свою родину — в Сумгаит к жене и дочке. Уехал, зачал там с женой ещё одну дочку — и снова в Дрезден вернулся. Чтобы Людмилу найти и теперь уж окончательно — или зарезать её, как подобает мужчине, или на ней вторым браком жениться.
А первая его семья снова на родине осталась. Потому что не было у неё разрешения на въезд и потому что к поискам в Германии города с мечетью, пригодного для человеческой жизни, Руслан ещё даже не приступал.
По рождению, происхождению и по велению сердца был Санёк потомственным патриотом. И когда автобус фирмы «Крафт» привёз его из великой России в бывшую ГДР на ПМЖ, он первым делом стал историю изучать. Не всю подряд историю, а историю Великой Отечественной войны с немецкими и фашистскими захватчиками. Ну, или не первым делом стал он её изучать, а вторым. Первым он показательный бракоразводный процесс устроил своей молодой жене. С которой от самого Урала считай до Берлина дошёл, а она от него ушла к другому, первому попавшемуся человеку в штанах. Этим человеком оказалась некая Маша. По национальности (что не главное и решающего политического значения не имеет) немка. Она сюда, в Европу, прямо из солнечного Ташкента репатриировалась, и все её звали тут Маша Ташкентская. За подлый нрав, а также за неразборчивость в связях и средствах. И Маша стала с женой Санька ещё в общежитии для переселенцев жить в аморальном и во всех других смыслах слова, практически средь бела дня, на глазах у широкой общественности. Понятное дело, Санёк этого безобразия не стерпел — узнав о нём из уст добрых соседей последним. И он подстерёг жену свою в сопровождении развратной Маши и сказал ей по-мужски, горя глазами:
— Вон отсюда! — и рукой сделал так — вдаль наотмашь.
А она ему сказала:
— Куда вон, мудак, я ж давно от тебя ушла.
— Де юре? — сказал Санёк.
— Де факто, блин, — сказала жена. — Де факто. А на де юре, — сказала, — плевать я хотела. С высоты птичьего полёта.
На это заявление Санёк отвечал неожиданно великодушно — ладно, де юре я беру на себя. Меня любой суд страны и мира поймёт и простит. А значит, оправдает.
И вот, когда таким образом семья Санька распалась со скоростью света и тени, лишив его тыла в жизни, он оголтело погрузился в историю. Посвящая ей всё своё свободное время и все свои свободные мысли, которых хватало.
И совсем скоро знал Санёк про войну больше и лучше тех, кто в ней непосредственно, с оружием и без в руках, участвовал. И не как попало знал, а в подробностях. Сколько у кого каких танков было в январе 1942 года, какой в них экипаж сидел, не говоря уже о броне и боекомплекте. Так же и о самолётах, пушках и прочих вооружениях вплоть до винтовки Мосина образца 1897 года модернизированной. И, конечно, знал Санёк все тактические ходы всех боёв и сражений: какая армия или рота какой населённый пункт брала штурмом, кто командовал направлением главного удара, кто заходил с флангов, имея численный перевес в живой силе и технике, кто больше понёс потерь, причём отдельно убитыми, отдельно ранеными и отдельно пропавшими без вести в плену врага.
Часто знакомые россияне у Санька спрашивали:
— Чего это вдруг ты в историю полез, Санёк? С какого такого хрена?
И Санёк знакомым россиянам радостно отвечал:
— Исключительно ради извлечения удовольствия. Приятно же изучать, как мы их, гадов, пиздили. И наше над ними абсолютное превосходство ощущать — приятно до смерти.
Правда, когда Санёк говорил о превосходстве, знакомые россияне — разных, между прочим, национальностей — над ним посмеивались. Незаметно, кривыми улыбками. И Санёк их улыбки прекрасно замечал. Нельзя сказать, что они его очень радовали или мало трогали. Они его скорее ранили и огорчали, и задевали за живое его нежную ахиллесову пяту. Так как все поголовно содержали в себе грубый намёк. На то, что мы их, может, когда-то и того, зато сейчас они нас всех — и тебя, Санёк, в особенности, а также в частности — имеют и в хвост, и в гриву, и в другие части тела. А мы к ним ещё сами изо всех сил и всех бывших республик бывшего СССРа стремимся, как мухи на мёд.
Надо сказать, что несмотря ни на какие улыбки с их пресловутой кривизной, Санёк на каждом углу не уставал во весь голос заявлять, что немцев как класс он всем своим русским духом или — что одно и то же — нутром не любит.
Кое-какие люди из интеллигентов задавали Саньку наводящий вопрос:
— Может, ты не всех их не любишь, а только конкретную Машу? — на что Санёк был упрям в своих пристрастиях. Поэтому отвечал он принципиально:
— Нет, всех, — отвечал. — Именно что всех. А Маша есть незначительный частный случай на общем печальном фоне.
И предъявлял следующее своей нелюбви объяснение — мол, что это за народ такой, у которого «сердце» называется «херц»!
— Да не люблю я их за одно уже только за это! Ну что делать?! Херцу не прикажешь.
Те же самые люди, которые из интеллигентов, интересовались:
— А как насчёт евреев? Евреев ты тоже, конечно, не обожаешь.
— Вы мне евреев не шейте, — давал им Санёк отпор. — Из евреев я одну жену свою бывшую имманентно не воспринимаю — за измену моему полу, — а остальные пускай будут, остальные не виноваты.
Если же к его заявлениям насчёт евреев и немцев кто-нибудь относился недоверчиво, Санёк сразу драться лез в лицо. Потому что для него — русского человека и патриота в диаспоре — немецко-еврейский вопрос был вопросом ума, чести и совести. Эпохальным, другими словами, был для Санька этот вечно щекотливый вопрос. Особенно если Санёк перед ответом на него выпивал шнапсу (дрянь, кстати сказать, редчайшая — всего тридцать два градуса, что для крепкого спиртного напитка — низость).
В общем, изучение истории очень Санька поддерживало на плаву в его нелёгкой иммигрантской судьбе. И отвлекало от насущных проблем личной жизни, канувшей в Лету. При этом обогащая бесполезными, но приятными познаниями. Всё-таки, что бы там ни говорили в кулуарах враги, история у России великая. Настоящее всегда было черт-те какое, будущего — никакого, а история — великая традиционно. Санёк, бывало, изучит, ну, допустим, историю битвы за Днепр или за тот же Берлин — выйдет в центр города, где отрезанная голова Карла Маркса с незапамятных советских времён на постаменте стоит, — и сразу начинает своё величие ощущать, в смысле, человеком себя чувствовать до мозга костей. А это для коренного россиянина чувство немаловажное, тем более для россиянина, проживающего за рубежами своей великой родины в чуждом окружении цивилизации.