— Далеко отсюда?
— Ну, хочешь, там, в лесу, у горной речки, завтра часам к шести?
— Я приду, — сказала Жанна.
И вот настал день свидания. Мои часы показывали половину шестого. Потянувшись, я выпил стакан воды, умылся, как мог, над маленьким фаянсовым тазиком, переоделся в чистое и вышел.
Под хмурым небом лес выглядел намного загадочней обычного; лишенный игры солнечных бликов и предоставленный самому себе, он замкнулся в таинственном мягком полумраке. Слегка пригибаясь, я шагал по заброшенной тропе. Здесь давно никто не ходил, и она уже начала зарастать овсяницей и прочими травками, обычными для этой местности. Их мягкие белесые стебельки стелились по земле, почти совсем заглушенные сплошным ковром черники. Ее цепкая ярко-зеленая поросль заполонила все вокруг, не гнушаясь даже самыми темными и недоступными оврагами. Тени, падавшие от сосен с их жесткими длинными иглами, были гуще, чем кружевные тени лиственниц с их вечно лепечущими под ветром кронами. Я пробирался через этот лес, кланяясь ему, упиваясь его ароматами, меняя его силуэты, когда приходилось обеими руками раздвигать кустарник, чтобы не сломать ветки. Я задыхался от любопытства, от острого вожделения.
Молодая женщина, видимо, вышла из деревни раньше меня: она уже стояла на берегу горного потока. Мы страстно обнялись; бурлящая вода с горьковатым запахом запорошила наши лица мелкой водяной пылью. Жанна заговорила первой:
— Проточная вода — это утекающее время, а еще это символ вечности.
Я смущенно улыбнулся, не найдя чем ответить на это возвышенное сравнение. Бушующий поток никогда не будил во мне мыслей о жизни или смерти, оставляя равнодушным, глухим к его беспощадной силе, мешавшей спокойно думать. Но может быть, я лучше понимал эту воду именно потому, что ни с чем ее не сравнивал, не пытался толковать на свой манер, ибо видел в ней всего лишь идеальную форму материи. Высокопарные слова Жанны внушали мне робость, и все же я чувствовал, что их значение ничтожно.
Мы углубились в лесную чащу. Я молча шел впереди, раздвигая перед своей подругой усыпанные дождевыми каплями ветви, которые она, в свой черед, отводила локтями; иногда наши мокрые руки встречались, сжимаясь так крепко, что непонятно было, которая из них защищает другую. Колючие кусты царапали оголенные блестящие ноги Жанны, но эти тоненькие отметины тут же стирала мокрая листва. Мы видели в этом лесу лишь то, чем он отмечал наше присутствие, что мы задевали на своем пути, что попадалось нам под ноги. Это был род бездумного забытья, когда тело ощущает только касание ветки, листа папоротника, стебелька ползучего растения.
Наконец мы обнаружили мшистую ложбинку в окружении молодых елочек и оттого устеленную рыжеватыми иглами. Наши тела погрузились в нее, как в могилу, а поцелуи в тот день имели вкус перегноя.
— Ты такая красивая, — твердил я. — Скажи, ты любишь себя?
— Люблю… кого?
— Себя, себя саму… любишь?
— Ну… не знаю. Может, я просто чувствую себя более живой, чем другие женщины.
Рядом со щекой Жанны подрагивали совсем еще незрелые, зеленые ягодки черники на кустике, росшем в тени. Поднимался туман. Мы были укрыты от людских взглядов не только частоколом елок, но и этим ползучим маревом, которое обволакивало древесные стволы, внезапно рассеивалось и снова нависало над нашими головами белоснежной периной, холодя нам шеи своим студеным дыханием.
Теперь дождь стал постоянным участником наших любовных встреч. Он неотступно преследовал нас, подмешивая свой вкус к нашим поцелуям, увлажняя их своими слезами, придавая блеск обнаженному телу Жанны, ее коже, слегка посмуглевшей на открытом воздухе.
Мы совсем забыли об осторожности, почти перестали прятаться. Уходили из деревни на скошенные луга, пожелтевшие и волглые, где осталось лишь то, что уже и травой-то нельзя было назвать, — цепкие растеньица, которые, по выражению крестьян, «от земли не отдерешь». На ходу Жанна брала меня под руку, потом ее озябшие пальцы скользили выше и оказывались у меня под мышкой, там, где у человека всегда тепло и где как раз помещается ладонь. Она надевала ярко-красный прозрачный дождевик, длинный, почти до пят, и казалось, будто ее тело объято пламенем. Молодая женщина двигалась в нем с грацией и безразличием мучеников, которых не берет огонь.
— Жанна, Жанна, — шептал я, — думаешь ли ты когда-нибудь о своей святой покровительнице?
Она со смехом отвечала:
— Ну, уж я-то на костре не сгорю! Я никогда не умру!
Это яркое облачение так бросалось в глаза, что я попросил ее больше его не надевать. Но она только посмеивалась над моими страхами; ее совсем не волновало, увидят нас или нет. Эта беззаботная, дерзкая смелость утешала меня в некоторые дни, когда она обращалась со мной холодно, когда я с трудом добивался от нее согласия на встречу, которое она давала с неохотой, искренней или напускной. В один прекрасный день она объявила:
— Мне хотелось бы выйти за тебя замуж.
— Но… ты же не можешь! — сказал я, испугавшись не на шутку.
Жанна не ответила; она долго сидела, погрузившись в раздумья, и на ее лицо, обычно такое ясное, легла мрачная тень.
Однажды нас чуть не увидела старуха, собиравшая чернику; она прошла совсем близко, держа в руке большой гребень с редкими зубьями. К счастью, в эту минуту нас скрыли — и таким образом спасли — густые волокна тумана, и она удалилась, ничего не заметив, помахивая своим железным гребнем. Со временем мы научились выбирать себе подходящее ложе для объятий, отличать мягкие травы от колючих. Теперь мы знали, что приятней всего лежать на подстилке из лиственничной хвои, а хуже всего — на жестких сосновых иглах. Но как бы то ни было, а Жанна лежала в моих объятиях, нежная и все-таки замкнутая, податливая, как влажный мох, благоуханная, как цветущий луг.
Но иногда она забавы ради назначала мне свидания в таких неудобных местах, где я не мог толком к ней подступиться. Например, это были лужайки, расположенные ниже деревни, среди осин и кустов шиповника, чьи листья неумолчно шелестели в воздушных потоках, поднимавшихся со дна ущелья. Трава, странно тонкая и голубоватая, была очень скользкой, и Жанна забавы ради каталась, к великому моему ужасу, по этим крошечным лужайкам, у самого края пропасти! Бросившись на колени, я подползал к ней, пытаясь оттащить назад, умоляя прекратить эту опасную игру. Тогда она вцеплялась в меня и делала вид, будто хочет увлечь за собой вниз; ей нравилось ощущать, как я напрягал мускулы в этой борьбе. В такие мгновения, когда Жанна забывала о своих высокопарных рассуждениях и превращалась в озорного ребенка, она казалась мне особенно соблазнительной.
А еще мы любили встречаться в пустых амбарах или хлевах. Молодая женщина крадучись подходила к заброшенному строению. У нее была смешная привычка обнюхивать стену перед тем, как войти внутрь; она с таким удовольствием вдыхала запах дерева, что я даже испытывал легкий укол ревности. И от этого она становилась еще желаннее. В полумраке мы ложились на сено, и все происходило как там, в лесу, в аромате кипрея: Жанна сбрасывала одежду и являлась мне обнаженной, в нимбе сиреневого сияния.
— А твой муж, как он?.. — спрашивал я иногда.
Она закрывала глаза и не отвечала. Только однажды шепнула мне:
— О, как он мне надоел! Если бы ты знал, как он мне надоел. Мне хотелось бы овдоветь.
Наверное, я слишком строго взглянул на нее, потому что она вдруг покраснела до ушей.
Мы расставались на подходе к деревне, без единого слова. Вернувшись в свою одинокую комнатку, я вынимал из кармана ветку можжевельника или медвежьей ягоды, а то и недозрелую шишечку лиственницы и, щелкнув зажигалкой, следил, как они с тихим потрескиванием сгорают на ее огоньке. Воздух начинал благоухать смолой, и мне всю ночь чудилось, будто я сплю в лесу, служившем для нас ложем любви. Но иногда, лежа между шершавыми холодными простынями, я вдруг испуганно вздрагивал, увидев во сне, как мое тело скользит вниз и стремглав падает в пустоту.
Я, конечно, очень скоро понял, что Жанна по природе своей глубоко аморальна. Больше всего на свете ей нравилось в любви физическое наслаждение, жгучее наслаждение, утоляющее ее неизбывную жажду. Она готова была заниматься любовью с кем угодно и как угодно. Иногда она рассказывала мне, что мечтает о противоестественных соитиях с оборотнями, с людьми-деревьями, с гигантскими птицами, которые обнимали бы ее своими мощными крыльями.
Спустя какое-то время Жанна вдруг опять исчезла. Я же, напротив, достиг такого накала страсти, что не мог прожить без нее и дня. И решил пойти к ней. Впервые я попал в ее дом. Она жила на верхнем этаже высокого шале; я был так возбужден, что вошел, не постучавшись. В кухне на скамье лежала фуражка Анатаза. Не считая этого, здесь царил образцовый порядок. И чистота. Чугунная печка блестела так, словно ее маслом намазали; стол и буфет еще источали острый запах влажной еловой древесины, натертой мастикой. Что говорить: даже деревенские кумушки, дружно ненавидевшие Жанну, и те охотно признавали: «Она такая чистюля, что у них с Анатазом можно есть на полу!»