Куда залетала в ту пору наша песня?
«Брянская улица на запад нас ведет!» — дальше, дальше, в дорогу! «Впереди страна Болгария, позади река Дунай!»— вот как приблизилось оно, заветное свидание «в шесть часов вечера после войны».
Апрель гремел грозами, на свежем ветру качались громады чинар и акаций, шелестя мокрым атласом листвы, прокатывалось через город веселое бешенство ливней, взметывались синие флаги молний — и, вперебой им, словно жар-птица взмахнула крылом, играли алыми, зелеными, белыми огнями сполохи салютов…
Пришел и тот день, чье сиянье не померкнет во всю жизнь того, кто его дождался, — день Победы. Он выплеснул на улицы горячий гул митингов, медь оркестров, полосующую небо, лихость внезапной пляски, небывалую открытость души… Руки, руки — машущие, взлетающие, тянущиеся к другим рукам… Глаза, шалые от счастья, и глаза, обожженные слезами…
Вечером собралась наша семья — в первый раз за четыре года.
По-особому вглядывались друг в друга — как пережили, как выстояли бурю, тряхнувшую мир?
Брата-слесаря бабушка привечала ворчливо:
— С Ильина дня, что ли, глаз к нам не казал? Ну, скажи, пропал и пропал, как в колодец провалился…
— Завод, сестра, завод… Победа — она ведь и этими руками…
— Ах уж, ах уж, протянул клещи свои закопченные… Ну ладно, поцелуемся, что ли?
И — жене его:
— Ты, Даш, ничего еще, в теле, ровно казанок, катаешься. А на меня не смотри — как будто за десять лет остарела, измочалилась. Сама знаешь, какое оно, военное житье…
Сноха отвечала:
— Чего не знать. А все ж — старое старится, молодое молодится. Погляжу на Лидку-то — совсем обровнялась.
Общее внимание — на меня.
— Косища-то: оплетет голову — чисто хомут.
— Голос себя обнаружил: окликает меня — стекла звоном отзываются.
— Теперь тебе, Лидия, от нашего стариковского пения не отнекаться, не отдакаться…
…Пировали не густо. С двух рюмок брат писарь размяк до слез, по-стариковски. Начал вспоминать родню, ближнюю и дальнюю, — кого… где… когда…
Мать сидела, почти не пригубливая вина, не ела, странно торжественная, как на свадьбе.
Об отце за столом разговору не было. «Пропал без вести» — уж все про это обговорено, все утешенья услышаны: «Все ж не похоронка», «Глядишь, и объявится», «Тебе еще можно ждать».
Она ждала.
День у нее начинался легко, весело, вся долгота его была впереди, и приход почтальона, и — кто знает? — нечаянный стук в дверь. Возвращаясь с работы, не шла, летела к крыльцу: что тут было без меня?
К вечеру притихала. Садилась за штопку, уже не поворачивала головы на каждое звучанье многолюдного двора. Ночью… Я проснулась однажды и видела, как она встает, подходит к окну… Она ждала и ночью.
А в этот вечер, друг другу не признаваясь, мы ждали все. Почему бы и не случиться чуду — в такой-то день!
Не ладилась песня. Голос бабушки на верхах дребезжал, как чашка с трещинкой. Брат писарь заметил слесарю «Фальчь!», тот огрызнулся: «Ну, ты один у нас носом вперед ходишь!» Кто-то из племянников выдал короткий перепляс, показать, что не выдохся родовой запал. Снова пробовали петь — не звучал старый любимый «Трансваль»: огонь посильней его огня опалял память.
Уже к полуночи постучали в окно. Тихо, как дождь по подоконнику.
— Ну, кого еще черт тащит? — сказала бабушка нарочито грубо.
Кто-то побежал открывать.
Я посмотрела на мать. Она сидела, не шелохнувшись, но — вся напряглась, выструнилась, как птица, готовая взлететь…
Сердце мое вдруг взметнулось на самую высоту… — у того, кто стал на пороге, отцовский взгляд, — и рухнуло сердце с высокой горы…
Это был младший брат отца, самый черный, самый кучерявый, самый цыганистый в семье.
— Здравствуйте, родня!
Снял фуражку — и чуб его хлынул белой пеной на лоб.
Необъяснимо скоро наступила взрослая жизнь, без пьянящей надежды на близкое чудо.
Кончилось безвестное ожиданье, пришла весть. Все было четко и строго в документе, сообщавшем о гибели отца. И в нашей с матерью жизни все было теперь четко и строго: все меньше «хочу», все больше «надо».
Время стало тесным, битком набитым неотложными делами, неотвязными заботами, постоянной боязнью куда-то не успеть… Неудержимо катилось оно, что-то отнимая и даря новое с такой быстротой, что не давало вспоминать о старом.
Все, как в пьесе, одной из прошумевших лет двадцать с лишком назад, герой которой спрашивает так горько и тревожно: «Куда уходят дни?»
Небо осеннее, с утра принахмуренное; не взглянув на часы, не опознать, на каком день времени.
Журчит, как ручей, моя швейная машина. В углу, разбросав на ковре игрушки, тихо и вдохновенно играют дети — мои внучата, соседские.
Рванул ветер, полетели листья наискось через прямоугольник окна. Дождь полил несмело, словно на живую нитку серебряными иглами приметывал тучу к туче. Поспешно озабоченно протопали детские шаги по коридору — старшая внучка вернулась из школы.
Вот она уже рядом — чмокнула в щеку наскоро, зачирикала, затеребила…
— Бабушка! Знаешь, что? Выучи со мной «Смело, товарищи, в ногу!» На сборе будем петь!
— Вы ж совсем недавно разучивали свою, пионерскую?
— Бабушка! Ну как ты не понимаешь? Сбор — в честь 7-го ноября! Надо петь настоящую песню, а не какие-то «Апельсины и конфеты!»
— Возьми в моем ящике общую тетрадь, там написано «Песенник».
…Снова я листаю старую тетрадь. Почерк отца, мой почерк. А вот это сын нацарапал в том памятном, шестьдесят первом:
Летит, летит ракета
Вокруг земного света,
А в ней сидит Гагарин,
Простой советский парень!..
…Снова говорит со мной Время, ставшее песней.
Вот уже и внуком понадобилась заветная тетрадь. Что они в ней напишут? Какую свою песню споют?
А может, и моя еще не допета? Ведь сказал же поэт, седовласый, краснолицый, жёсткий и нежный, как Время, вдохновлявшее его:
Если, умирая, можно петь,
Я хотел бы с песней умереть…
Незаметно подходит осень. Вот было все лето, лето, и кажется: каждый новый день еще пуще подбавлял сухого, огненного жару, все небрежней раскидывал груды гладиолусов, астр, георгин, много этого добра, неизбывно много!
Но однажды в ночь потоптался на крышах нерешительный дождик: пробежал и затих. Даже пыль не смочил как следует: к утру остались на обочинах крохотные катышки глины, и земля сделалась вся рябая. Под дубами пройдешь — щелк, щелк! — падают желуди на мостовую, падают и раскалываются: шершавая шапочка — отдельно, желудь, гладкий, как пуля, — в другую сторону. Мимо цветочного киоска прошагаешь — обернешься на запах хризантем резкий, как окрик.
И вот уже, кружась и рея, упал на дорогу первый желтый лист… Теперь жди перемен. Вот уже и зелень — не зелень, а медь с малахитом, воздух прозрачен, как промытый хрусталь. Шорохи и шелесты, бумажное шуршанье листопада… Простое дело листопад: раздеваются деревья, готовясь проспать зиму. К чему же осень, прежде чем сорвать лист, раскрасит его так искусно — и высветлит, и коричневые жилочки проведет, и черенок обмакнет в кармин? Может, потому, что она не только пора увяданья? Празднична осень, земное изобилье отдает в руки того, кто потрудился на совесть…
Книга на столе раскрыта на любимых строчках: «Ну, а ты? Что ты сеял? Где и как ты готов встретить зрелости время, время сбора плодов?»
И отчего это под шорох листопада одолевают человека воспоминанья. Художник прикрыл глаза. Вот оно, минувшее лето, такое недавнее и уже невозвратное…
У санатория большой сад. Шагнешь с крыльца, как будто не в траву, а в небо: путаница стеблей и листьев, одетая тончайшей пленкой влаги, отливает цветом голубиного пера: один за другим, как лазоревые парашюты, расщелкиваются бутоны цикория. В саду еще держится ночная свежесть. В дальнем уголке, под деревом привязана пегая корова. Оглянулась на шаги, вздохнула шумно, как паровоз…
И вдруг со дна души встало позабытое, детское: взятые без разрешения, ненароком потопленные в весенной грязи братнины кавуши; жесткие кулаки брата, после — полутемный хлев и теплое дыханье коровы — в затылок рыдающему «преступнику», и ее взгляд, бездонно-черный, важный, как у муллы…
А сад обступает, уводит все дальше. Аллея, как зеленая река, тополя, высокие, трепетнолистые, словно бы струятся и текут под ветром. Отражение сада в арыке переливается, точно маргиланский атлас. На траве, золотой от солнца, лежат зеленые тени. Чинара светится: лучи пронизывают всю громаду его листвы. Над вершинами деревьев, величаво, медлительно, плывет парусный флот облаков.
Кончился сад. За решетчатыми воротами — поле. Над полем гуляет ветер, переворачивает листья белесой изнанкой кверху. Рябит, сверкает, переливается вся зеленая гладь. Скоро начнет открываться курак, освобождая белые звезды…