Потом он вдруг заметил абрикосовое платье футов на тридцать выше по склону, в том месте, где начиналась неоскверненная полоска рощицы, одетой молодою листвой. Казалось, она даже шла так, словно вправду была заблудившимся тут видением, не подозревавшем о его существовании, не желавшим ни слышать, ни видеть его.
— А! Вот вы где. Погодите! — окликнул он. Засмеялся. — На миг вы меня обманули. Я думал, вы ушли…
Но она не остановилась, не обернулась. Он снова окликнул, и тогда, к его полному изумлению, она пустилась бегом, правда, не очень быстро, но с каким-то тревожным дерганьем, натягивая одновременно перчатки.
Он тоже побежал, потом замедлил шаг. И наконец остановился. То, что она надела перчатки, почувствовал он, сообщило окончательность ее странному, мучительному бегству.
Странное — и тоже мучительное желание внезапно охватило его — он знал, что должен опять ее увидеть.
В эту пору своей жизни она неизменно спала одна. Бурмен также имел почти неизменную привычку, возвращаясь домой где-то от одиннадцати до полуночи, не обязательно пьяный, просто отяжелевший от пива, валиться на старую, волосяную кушетку в кухне у печки, где дрыхнул всю ночь. Довольно красивая прежде наружность этого человека — в молодости он был необыкновенный силач и так владел топором, что мог расколоть лучинку с точностью до сантиметра — теперь загрубела, покрывшись, как у свиньи, которая барахтается в собственной грязи, заскорузлой коркой. Того человека, которого она когда-то любила, больше не существовало. Но даже и это было больше не важно.
Причины всего этого тянулись на пять-шесть лет назад. В первые двадцать лет замужества пять родов и три выкидыша держали ее в полном рабстве. Зависимость ее была настолько велика, что ей редко удавалось выбраться отсюда. С рождением каждого ребенка она принимала решение, что это последний, но прежде, чем она успевала вырваться на свободу, оказывалось что она вновь попала в заточение. К сорока она начала так бояться, что жизнь пролетит мимо нее, что приняла отчаянное решение навсегда разорвать узы беременности. К тому же многочисленные пометы свиней обеспечили ей собственный четырехзначный счет в банке. Тогда-то она и решилась впервые, пошла и купила себе кусочек жизни: новое, дорогое, немыслимое платье. По этой же причине она и стала спать одна.
После первой встречи с человеком, который ехал в «кортине», она долго лежала без сна, в чудном, исполненном беспокойства состоянии, напоминавшем блаженную усталость. Все, что случилось там, на склоне холма, у вишневого деревца, врезалось ей в голову так, словно было нанесено мощными, неистовыми ударами резца, звучавшими обвинением. Она поступила крайне неразумно, неверно, сотворила величайшую глупость и еще даже большее предательство, и никогда, никогда не должна повторять этого, твердила она себе. То существо, которое, болтая, разгуливало в безмятежной и пленительной тишине апрельского вечера, — не она. Она чувствовала себя так, словно ее, нагую, застали в какое-то очень интимное мгновение.
В этом настроении, предаваясь самобичеванию, она в конце концов и заснула, забывшись тяжелым сном, от которого пробудилась двумя часами позже обычного, ощутив сильный запах жарящегося бекона. По мере того, как резкий, жирный запах поднимался наверх, она все отчетливее понимала, что ей нездоровится. Странная дурнота, небольшим комком стоящая в горле, не отпускала ее и после того, как, спустившись вниз, она заварила себе крепкого чаю и, принеся наверх, вновь улеглась в постель.
Лишь долгое время спустя она с большей или меньшей четкостью догадалась, в чем дело. Внезапно до нее дошло, что она боится выйти из дома. Просто боится показаться на белый свет. И чем больше думала она об этом, тем крепче сжимала ей горло дурнота.
Был почти что полдень, когда она заставила себя одеться. А одевшись, обнаружила, что предатель-апрель обратил за ночь хрупкую вечернюю идиллию в темный дождливый день, временами хлеставший стальными прутьями дождя, смешанного со снегом.
Поэтому она надела не только бесформенную фетровую шляпу, шарф, фартук и резиновые сапоги, но и напялила сверху громадное старое пальто Бурмена, похожее на темно-синий морской бушлат, с огромным воротником, который, если его поднять, туго застегивался спереди, так что, когда она наконец вышла во двор, добычей дождя стали одни глаза.
— Неважно себя чувствуешь? — спросил Бурмеи.
— От погоды, сказала она. Простыла, наверное.
— Прими аспирин, — сказал Бурмен.
После этой недолгой трогательной беседы она побрела через двор. Вверх по склону холма порывами дул резкий, холодный ветер. Время от времени обрушивались стальные потоки града, несколько минут бушевавшие во мгле, затем солнце ослепительно пронзало мрак сквозь залитый навозом двор.
Какое-то время она бесцельно слонялась по двору под солнцем и ливнем, покуда не вспомнила, что в одном из хлевов ее ждет хилый новорожденный поросенок, заморыш, последыш, которому нужны молоко и забота. Тогда она пошла назад, вскипятила кастрюльку молока, налила в бутылочку с соской и вернулась в хлев покормить его.
Солнце, выглянувшее на этот раз подольше и светившее ярче, соблазнило ее выйти во двор. Она стояла, держа в руках крошечного поросенка, наполовину укрытого огромным пальто, будто в самом деле кормила грудью ребенка.
В этой согбенной материнской позе она вновь напоминала фигуру из древней, далекой саги. Теперь она чувствовала себя спокойнее, боль в горле опала. Потом так же внезапно, как выглянуло солнце, хлынул дождь, вслед за которым белым шквалом налетел град. Почти в тот же миг она услыхала шум поднимавшейся в гору машины.
Стоя в дверях хлева, все еще держа сосавшего соску поросенка, она вдруг увидела, что на дороге, в двадцати ярдах прямо перед ней остановилась машина, та же зеленая «кортина», что и накануне вечером.
— Извините, — снова окликнул из окошка голос. — Извините…
Вновь налетевший белым вихрем град заглушил звуки его голоса, а ей нечего было ему ответить. Вместо ответа она, резко повернувшись, ушла за сарай, где Джордж, третий из ее сыновей, занимался починкой свиного корытца.
— Джордж, там какой-то человек, — спрашивает чего-то — узнай, что ему нужно — коммивояжер, что ли…
Не выпуская из рук молотка и гвоздей, Джордж удалился. Пока он ходил, она чуть ли не в ужасе стояла за хлевом, по-прежнему сжимая в руках поросенка с его бутылкой. Между шквалами града, натянутая, как струна, она, стиснув зубы — дурнота еще туже сдавила ей горло, — вслушивалась в гул голосов, пока, наконец, после долгой, мучительной, леденящей паузы не услыхала, что машина развернулась и уехала.
Возвратившись, Джордж сказал:
— Да болтал про какую-то женщину, будто тут ее видел. Ни пса не разберешь. И какого черта люди суют нос в чужие дела — лезут тут всякие…
После этого несколько дней она провела на ногах, чувствуя себя не то чтоб больной, но словно на грани между легкой дурнотой и настоящим недугом. Даже тайное ежевечернее переодевание не доставляло ей старой привычной радости.
© 1968 г. Издательство «Эвенсфорд Продакшнз». Впервые опубликован издательством «Майкл Джозеф» и «Пенгвин Букс».
Журнал «Англия», 1975, № 1(53).