Комната уже проветрилась.
Голубь хорошо потрудился (на подоконнике ни крошки). Можно прикрыть окно.
Перед тем как сесть за стол завтракать, включаю свой маленький туристский телевизор. Во-первых, последнее время я внимательно слежу за новостями: в Азербайджане все так быстро меняется, оглянуться не успел, восстанавливают латинскую графику, включил позже — пала Шуша; во-вторых, люблю, когда он работает, когда он просто одомашнивает убогое мое холостяцкое жилье, обклеенное географическими картами, культуристами и культуристками; но с тех пор, как в комнате появился штабель с фонариками, у него с одомашниванием пятнадцати квадратных метров что-то неважно получается.
Новостная передача аппетита тоже не прибавляла; какие-то слухи о назначении Владимира Шумейко на пост вице-премьера, какие-то сомнения насчет Российского парламента: а не постигнет ли его страшная участь союзного? Какая-то мания по поводу речи Горбача в Фултоне, а вот и лихие казаки на похоронах приднестровского гвардейца; походный атаман Войска Донского настроен решительно, считает, что президентов надо гнать к чертовой бабушке. Единственное сообщение из Азербайджана, почти недельной давности, — заявление Алиева о том, что в сложившейся ситуации проведение выборов невозможно: «В настоящее время в Баку нет власти и царит полный хаос». Видимо, это на руку Москве. Зато очень порадовал геомагнитный прогноз: в ближайшие дни, дамы и господа, ожидается улучшение, однако людям, подверженным колебаниям артериального давления, потребуется контроль и лекарственная коррекция… (Интересно, подвержен ли я колебаниям артериального давления или же отношусь к той грубой части населения, которая не нуждается в лекарственной коррекции.) Учителем года стал преподаватель пения: «Я всегда был радикальнее Высоцкого».
Я хотел подняться, переключить канал, но тут началась моя любимая реклама водки «Смирнофф». Я любуюсь этой дивной, многократно преломляющейся наигибчайшей пантерой, в прошлой жизни, вне всякого сомнения, великосветской женщиной.
Уже несколько дней у меня такое ощущение, будто за моей спиной кто-то стоит и следит за каждым моим движением. Вот и сейчас — вкушаю более чем скромный холостяцкий завтрак, смотрю телевизор, и мне кажется — кто-то наблюдает за мной, наблюдает и укоризненно качает головой: «Ну, как так можно!» Действительно — как?! Два стола после сессии завалены книгами; почти все из институтской библиотеки: тетради, бумаги, записные книжки с начатыми и неоконченными рассказами, ручки, автоматические карандаши (я люблю ими писать), степлер, клей… Я ем, смотрю телек, перебираю бумаги, я делаю все назло свидетелю за моей макушкой. На обратной стороне скрепленных скобою листов записываю: «Ирана. Документы». Переворачиваю листы и вспоминаю, что обещал Нине прочесть ее эссе до отъезда.
— Илья, телевизор!..
— У меня включен.
— Что вы смотрите?! Христофора уже десять минут как показывают. Переключайте скорее на «Третий глаз». Первый канал…
Ведущий то ли «Третьего глаза», то ли «Шестого чувства» — молодой человек в старообрядческой бороде, но с такой странной, если не сказать больше, вибрацией в голосе, будто только что из гей-клуба, — пытает всклокоченного невротика. Тема — НЛП-терапия. Арамыч сидит напротив них, молчит и хитро щурится. (Нос его на экране телевизора еще больше, чем в жизни.) Вопросы ведущего повергают меня в легкий утренний шок: «Можно ли вылечить Россию с помощью нейролингвистического программирования?» Пока невротик бездарно тратит драгоценное эфирное время, ведущий поворачивается к Христофору: «Уважаемые телезрители, у нас в гостях магистр игровой терапии Христофор Арамович Мустакас. Христофор Арамович, наши телезрители спрашивают, правда, что вы гражданин четырех планет или просто человек с третьим глазом?» — «Я наполовину армянин, наполовину грек, разумеется, с русской душой, я люблю приглашать друзей на вчерашний борщ и холодную водочку, я молоденькую березку люблю и матерное словцо. На лбу у меня, как видите, глаза нет». — «Действительно ли самые интересные вещи, — перебивает его ведущий, — происходят сейчас, во время Парада Планет?» — «Да, несомненно. Сейчас мы с вами творим свое будущее. С 1992 по 1995 год Плутон восходит на Путь Фаэтона…» Тут совершенно неожиданно оживает невротик. Он не может простить ведущему, что тот так бесцеремонно, так по-хамски отобрал его время. Говорят уже все трое, перебивая друг друга. Естественно, на этом невропатическом базаре носатая Людмилина любовь громче всех.
Я поворачиваюсь, смотрю на штабель с фонариками на букву «М». Так вот оно что! Оказывается, фонарики-то на имя Мустакаса; выходит, он их покупал, а не Люда, иначе на штабеле красовалась бы другая согласная, потому что фамилия Люды — Почебут.
Полный решимости завершить свой завтрак, выключаю телевизор. Но с майонезом я переборщил, и доесть яичницу вряд ли удастся. Несу тарелку Значительному, может быть, он слопает мой последний кулинарный стёб; нет, наверное, не доест, хозяйкин лук не понравится, и вообще, этот зверь яйца только в сыром виде употребляет. Вот у Нины кошка, та в основном налегает на крабовые палочки. Извращенка. Нина… С тех пор, как на нашем курсе образовалась Нинка Верещагина, лично у меня все пошло сикось-накось. Нинка уверяет, что писать так, как я писал раньше, просто нельзя. Сама она «писюча», как «писючи» все женщины: эссе, стихи, пьесы, романы и даже очень-очень темпераментные мемуары… Самое интересное, что нанизывать слова она умеет, бог знает как, но умеет. Из нее прет и прет; она и мне подарила вечное перо и портрет Андре Бретона[2], которого я благополучно отправил на стену в компанию культуристов. Как писать мне теперь — я не знаю. Нина говорит: «Представь, что ты камера с открытым объективом, ты просто камера, ты только камера. Ты фиксируешь; ты фиксируешь и складываешь ленту в коробки; пока складываешь, пока, — но когда-нибудь все это будет проявлено, смонтировано, вот тогда!..» Нине легко говорить. И вообще, что можно ждать от женщины, которая пишет пьесу под названием «Усталые люди целуют черепах»? Уверен — идее писать так, как снимает камера, столько же лет, сколько самой камере, экранному полотну, зрительскому креслу, имяреку, хрустящему мороженым в темноте зала; Нинка, вне всякого сомнения, выкрала ее у кого-то (такие вещи чувствуешь, у нас в институте все у кого-то что-то крадут), возможно, она стянула ее у того же обожаемого ею Бретона или из «Синего всадника». Но ведь стянула она ее для меня, значит, уверена, что мне подойдет.
Она говорит: «Ты же дикий. Ты же Маугли[3]. И ни в коем случае не правь тексты, когда правишь, уходит душа, теряется целостность восприятия». До Нинки я хоть немного, но писал, с тех пор, как появилась второгодница Нина, я не могу написать ни строчки.
Помыв посуду и немного прибрав в комнате, спешу на завод за справкой и отпускными.
Я живу в прекрасном месте. Три станции метро на выбор: «Баррикадка», «Маяковка», «Пушка». Чаще всего на работу я хожу по кольцу до «Баррикадной», но сегодня встал поздно, времени в обрез, так что сегодня я на «Пушкинскую».
Иду по улочкам-закоулочкам, чтобы, не дай бог, не встретить кого-нибудь из ребят; в этом районе всегда кого-нибудь да встретишь. Тормознешься в кафе — и все, день пропал. Сколько у меня уже таких пропавших дней?!
Кругом торговые палатки. Сигареты какие хочешь, я никак не могу привыкнуть к такому табачному изобилию; я пробую то одни, то другие и неизменно возвращаюсь к болгарским. А вот Нинка сразу подсела на «Житан». Она может часами сидеть в «Цыпленке»[4], пить кофе, курить одну за другой и говорить, говорить, говорить…
Ах, Набоков, Кортасар, Пол Боулз!.. Неужели когда-нибудь переведут «Поминки по Финнегану?!» (Нине больше нравится «Пробуждающиеся Финнеганы»[5]). Рюмочка здесь, рюмочка там, а кончается все во дворе нашего института под «Три топора» и «Леонида Макарыча»[6].
Вдруг из-за угла мне навстречу — та самая юная особа, с которой я бегаю по утрам. Имени ее я не знаю, кто она, что она — тоже, мы с ней просто регулярно бегаем вместе, наматываем круги на Патриарших. Я настолько привык видеть ее в спортивном костюме с каким-то монашеским капюшоном чуть ли не до самых глаз, всегда сосредоточенных, обращенных внутрь себя, что, столкнувшись вот так вот — лицом к лицу, от неожиданности такой даже здороваюсь. Она отвечает мне по-соседски — легким кивком короткостриженой головы. Свежая. Сексапильная. Вся на авансах… Если бы не югославы-строители, уже провожающие ее жаркими адриатическими взглядами со строительных лесов дома напротив, я, возможно, тоже бы повернулся, чтобы полюбоваться ее ногами, уже не в кроссовках — они укорачивают икры и утяжеляют щиколотки, — а на высоких «шпильках», — но я боюсь и не люблю женщин, которые нравятся всем мужчинам, всем без разбора, особенно вот таким, простым работягам без воображения. Но Нинка ведь тоже нравится всем. Правда, Нинка другое дело, Нинка просто умеет нравиться всем, а это ведь не одно и тоже; хотя и с Нинкой у меня тоже после августа 91-го все не так. Нинка — не может мне простить, что я был на баррикадах, а она нет. Прозевала. Испугалась. Если нас что-то еще и сближает, так это институт, общая тусовка и имена великих покойников; нас сближают телефонные звонки в период сессий, прошлое, о котором мы никогда не говорим, но которое носим за хребтом, одиночество и киноцентр на Краснопресненской. Я прекрасно понимаю, что с Нинкой пора уже рвать, но как, как, если я пока еще никого не встретил. Иногда я уже чувствую, слышу ритмичное дыхание той, кто вскорости заменит мне Нину. Вот и Арамыч уверяет — «В этом году, Серафимушка, вас ждут большие метаморфозы, вы, наконец, дружок, научитесь сидеть ровно своей задницей». Не знаю почему, но я связал это умение сидеть ровно с появлением той одной-единственной женщины, единственной и неповторимой, которую я давно уже жду, будучи женатым два с половиной раза. Конечно, я не Люда, чтобы ходить совершенно зомбированным этим греческим армянином, неизвестно откуда взявшимся и неизвестно где проживающим, но, странное дело, чем чаще я встречаюсь с ним за тыквенной чашечкой горячего мате, тем больше подпадаю под его влияние. Возможно, это просто следствие частого употребления европейцем напитка, собранного индейцами, а может быть, на меня действует магическая сила произносимых Арамычем слов, значение которых я или не понимаю до конца, или вообще не понимаю, — например, таких, как «интеллигибельность» или «имплицитный». До Христофора Арамыча я много чего не знал. Я не знал, что такое Восходящие и Заходящие Лунные Узлы. Я не знал, что для составления гороскопов и их трактовки нужны озарение и вдохновение. Я не знал, что мы живем сейчас в самой серединке Парада Планет, предваряющего Эру Водолея. Но главное, чего я не знал, что еще не умею сидеть своей задницей ровно. «Женщина, Глебушка, приходит тогда, когда мужчина двумя ногами стоит на своей Дороге, а вы у нас, что витязь на распутье с мокрой попкой, только памперсы витязю менять никто не будет».