Карташев отстоял в недлинной очереди и взял биточки с пюре и стакан компота. В основном помещении стоял гомон, было обеденное время, студенты насыщались. Но даже если бы здесь было пусто, сел бы обедать он не здесь, ибо по давней традиции преподаватели трапезничали в отдельном, прилегающем к основному помещении, вход в которое вел через узкую дверь почти в самом углу. За этой дверью располагалась сводчатая комната без окон со стенами, выкрашенными в светло-коричневый цвет. Оно имело бы сходство то ли с небольшой кладовой, то ли с большим чуланом, если бы не огромная черная чугунная печь в углу, из-за которой комната получила название Печка. Но это — у преподавателей, студенты же именовали помещение иначе и метче — Дырой.
Сейчас в этой Печной Дыре было почти пусто, лишь у двери за столом сгрудились трое с кафедры новейшей истории — две женщины и мужчина. Мужчину Карташев не знал, но, проходя, кивнул всем троим и сел через стол от них, у самой стены, — так мала была Печка. Книга ван Дорпа все не выходила у него из головы: недавно звонили из издательства, намечалось переиздание, и к нему требовалось немного доработать комментарий с учетом последних бельгийских публикаций о ван Дорпе и его времени. Окон в Печке не было, на стены смотреть не хотелось, поэтому он уткнулся взглядом в тарелку, ковыряя вилкой остывшие биточки, и, сам того не желая, улавливал доносившиеся от соседнего стола обрывки разговора. За тем столом произносились какие-то имена, шло повествование о чем-то печальном, потому что женщины вздыхали, а рассказчик, мужчина, горестно кивал головой. «Шишов… Шишов…» — временами доносилась фамилия. Фамилия была незнакомая, но тут заговорили громче, и Карташев, перестав думать о ван Дорпе, против воли прислушался.
— А что же, говорю, Павел Петрович?
— Да ходил к нему Шишов, толку-то…
— Не помог?..
— Да нет, говорит, помочь всегда рад, но ситуация тут такая сложилась…
— Надо же, если сам Павел Петрович не может…
— А на суде-то что?..
— На суде!.. Вы что, суды наши не знаете?..
— Неужто отказали?..
— Сказали — апелляцию можете подать…
— А что Шишов-то?
— Шишов молодец. Уперся, буду, говорит, справедливости искать, до президента, говорит, дойду, если надо.
— Вот молодец какой!
— Да, молодец. А толку-то?..
Беседующие заговорили тише, но фамилия эта — Шишов — неизменным рефреном звучала в приглушенном их разговоре. Одинцов между тем не появлялся, и, припомнив, что надо бы еще в библиотеку сходить, Карташев быстро закончил обед, одним махом выпил кисловатый компот и покинул Печку, кивнув на прощание разговаривающим, которые его кивок даже не заметили, так были поглощены бедами неведомого Шишова.
Будучи по натуре многостаночником, Карташев обычно трудился сразу над несколькими статьями. В июле собиралась большая конференция в Аахене, посвященная средневековой немецкой проповеди, и он собирался поехать туда с докладом. Тема — проповедь как театральное представление, театр одного актера — его очень занимала, хотелось сказать много, и много было чего сказать. Зная, что коллеги будут говорить в основном о Бертольде Регенсбургском, Сузо и Таулере, он выбрал в качестве примера фигуру не столь известную, некоего Йодокуса Стандонка, родом из Гронингена, доминиканского проповедника XVI века, именовавшего себя «смиреннейшим из смиренников вселенских». О жизни этой интересной личности известно было крайне мало, но сохранились его проповеди, и главное, сохранились отзывы слушателей. Заинтересовало Карташева то, что на проповедях Стандонка аудитория разражалась неудержимым хохотом, хотя в самих текстах ничего смешного не было. К сожалению, очевидцы не оставили свидетельств о том, в каких именно местах проповеди народ разбирал хохот, но Карташев предполагал, что Стандонк следовал приемам Poverello и не чурался выкидывать разные коленца во время проповеди. Смешна могла быть также и критика высшего духовенства, коей насыщены были проповеди Стандонка. Собственно, о том, что именно смешило слушателей Стандонка, и была статья Карташева. Единственно, что сбивало его с толку, это дубовая серьезность брата Йодокуса, суконный, насыщенный латинизмами язык. Неужели от этих речей зажигались слушатели его, неужто следовали за ним, как свидетельствуют очевидцы, из города в город, зачарованные его проповедническим пылом, его даром красноречия? Неужто хохотали? Часто, повествуя о страданиях Христовых, Стандонк плакал, но и на этих проповедях замечены были вспышки необъяснимого веселья. Несомненно, этот смиренник вселенский был незаурядным актером.
В библиотеке Карташев прошел к стенду с новыми поступлениями и стал просматривать последние номера иностранных журналов. Ему повезло: в одном номере попалась любопытная статья о Менно Симонсе, он тут же присел, вынул ручку, стал делать пометки. Защита была намечена на 2 часа, оставалось минут двадцать.
Да, стиль Стандонка явно был дурен, живого слова там не было, масса диалектизмов. Карташев не был верующим, поэтому и не мог поставить себя на место средневекового прихожанина. Каждый абзац самой знаменитой проповеди Стандонка «Дом мятежный» начинался со слов: «А вы, князья раззолоченные, разубранные…» и так — десять страниц подряд. Ну, риторический прием, конечно, но — десять страниц подряд! Поневоле захохочешь.
Похоронить он себя завещал на перекрестке, как самоубийцу. Каждую проповедь свою он начинает со слов: «Се, смиреннейший из смиренников вселенских глаголит…». И так — сто девятнадцать проповедей из сохранившихся ста сорока. Похоже, ему нравилось так о себе думать. Может, потому народ и ржал, что этому не верил?.. Похоронили его с явным удовольствием, даже, рассказывают, вытоптали могилу. О простые сердца! «И могилу мою вытопчите, ибо недостоин в землице рыхлой лежать…» Ну, вытопчем, брат Йодокус, чего там… «Нет, — подумал Карташев, ставя журнал на место, — тут не проповедью — тут шутовством пахнет, причем невольным шутовством, а это — уже дар.»
Он снова взглянул на часы. Оставалось в его распоряжении еще минут десять, он взял с ближайшего стенда свежую газету. «Подробности очередной спецоперации», — крупным шрифтом было набрано на первой полосе. Фотографии — люди в масках, автоматы, какое-то разрушенное строение. За означенными подробностями полез Карташев на четвертую страницу, где обнаружил небольшую статейку. Быстро пробежал он ее глазами. «Завершилась очередная… крупная банда из шести человек… ожесточенное сопротивление… селение взято в кольцо… сильный туман… наутро не обнаружены… разыскиваются силами объединенного… проводится зачистка… спецоперацией руководит полковник Валентин Зверцев… который рассказал… все — международные террористы… участвовавшие в нападении… в результате уничтожено несколько мирных жителей, на поверку оказавшихся боевиками.»
Да нет, кто говорит о сострадании, думал словно оправдываясь Карташев, выходя из библиотеки. На войне как на войне. Сейчас некоторые слова просто не воспринимаются, испаряются от соприкосновения с ожесточенностью, в которую давно и прочно впало общество. Вот слово «милосердие»: уже не понятие, не поступок — просто слово. Скоро и слово исчезнет, дымком изойдет. И тогда все станет нормально. Не хорошо, а нормально.
Он поспел к самому началу защиты. Диссертант, Саша Воскресенский, бледный, черноволосый, чем-то напоминающий патера, заметно волнуясь, готовился к выступлению. В президиуме за его спиной сидел один профессор Протогенов, председатель ученого совета факультета, другие места пока пустовали. Зато зал был полон. Карташев с порога высмотрел в передних рядах Одинцова, сидевшего с самого края, подошел к нему и уселся рядом, на свободное место, которое Одинцов предусмотрительно для него удерживал. Они успели обменяться рукопожатием, когда Протогенов, видимо, не дождавшись секретаря, начал говорить. Он представил соискателя, немного рассказал о теме и предоставил слово диссертанту.
Хоть Саша был и не с их кафедры, Карташев был немного в курсе его темы. Она касалась обстоятельств избрания папой Целестина V, этого странного папы средневековья, и более чем двухлетней внутрипартийной и межклановой борьбы среди двенадцати кардиналов-выборщиков. Чтобы обрисовать каждого из них со всей полнотой, Саша воспользовался приглашением австрийского семейства Орсини, потомков средневековых Орсини, поработать с их архивом. Побывал он и в ватиканской библиотеке, где ему удалось добыть даже некоторые документы из закрытых фондов. Работа была основательная, причин волноваться у Саши не должно было быть, и он, это почувствовав, стал говорить увереннее. Слушать его было интересно. Карташева из всей работы, правда, интересовала только фигура Бенедетто Каэтани, будущего папы Бонифация VIII, по чьему наущению был выбран славящийся своей святостью Петр из Мороны и чьими трудами этот самый Петр был со Святого престола смещен. Да, кардинал Каэтани. Родственник папских семейств Орсини и Сеньи, блестящий дипломат, доктор канонического права. Беспринципный, властолюбивый, автор Unam Sanctam, буллы, провозглашающей абсолютную власть папы. Личный враг Филиппа Красивого и рода Колонна: став папой, примерным образом преследовал и отлучал от церкви членов рода, разрушал их замки. Делал кардиналами своих непотов. Семейственный человек. Вот и Саша с усмешкой заметил, что австрийские Орсини, покинувшие Рим несколько столетий назад, до сих пор люто ненавидят давно сошедших в небытие Колонна и боготворят Бенедетто Каэтани, «того, кто в наши дни лукавит». В какой там круг определил его Данте?.. И эта легенда о страшном его конце после оскорбления в Ананьи: победа безумия над разумом. А вскрыли гробницу — руки целы, голова цела, умирал в здравом уме. По крайней мере, по свидетельствам очевидцев. Даже, говорят, в свой смертный час тихо смеялся, что немного противоречит доказательству присутствия здравого рассудка. Это Целестин его проклял, накликал безумие. Аскет Петр из Мороны, основатель одного из самых строгих монашеских орденов, почти всю жизнь проживший в пещере, — против кардинала Каэтани, персонажа яркого, страстного, театрального, больше ненавидимого, чем любимого, которому, в принципе, противопоставить можно было только смутный ропот пророчества о том, что яркий спектакль сорвется потому, что главного актера оставит рассудок. А пророчеству верят, даже когда оно не сбывается. Папу Бонифация на смертном одре оставил разум, потому что так хотелось историкам, по странности отдавшим свое предпочтение старому отшельнику из Мороны.