Без комментариев. Беспечность тона граничит с кинизмом. «Досадно было бы». Что досадно? Не написать поэму. Она уже клубится в лужицах, болота волнуются белыми волнами…
Поэта не остановишь, но и приступить риск. В дороге он притормаживает…
«Перед отъездом из Москвы я не успел тебе написать. Нащокин провожал меня шампанским, жженкой и молитвами. Каретник насилу выдал мне коляску; нет мне счастия с каретниками.
<…>Жена его тихая, скромная не-красавица. Мы отобедали втроем и я, без церемонии, предложил здоровье моей имянинницы, и выпили мы все не морщась по бокалу шампанского. Вечер у Нащокина, да какой вечер! шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами — и все за твое здоровье, красота моя. На другой день в книжной лавке встретил я Н. Раевского. Sасre сhien, сказал он мне с нежностию, роurquoi n'etеs-vоus раs venu mе voir? — Аnimal, отвечал я ему с чувством, qu'аves-vоus fait dе mon manuscrit реtit-Russien?[3] После сего поехали мы вместе как ни в чем не бывало, он держа меня за ворот всенародно, чтоб я не выскочил из коляски. Отобедали вместе глаз на глаз (виноват: втроем с бутылкой мадеры). Потом, для разнообразия жизни, провел опять вечер у Нащокина; на другой день он задал мне прощальный обед со стерлядями и с жженкой, усадил меня в коляску, и я выехал на большую дорогу».
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной, 2 сентября 1833 г., Нижний Новгород)
Так стремиться к замыслу и так от него бежать… До чего же нормальный человек Пушкин!
«<…>Вот уже неделю как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пугачеве, а стихи пока еще спят. <…>Я что-то сегодня не очень здоров. Животик болит<…>»
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной, 8 октября 1833 г., Болдино)
«<…>Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем<…> Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины<…> Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава».
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной, 11 октября 1833 г., Болдино)
Когда же он написал поэму?? 8 октября «стихи пока еще спят», а помета у начала первой черновой рукописи — 6 октября, а 11 октября — «хлоп стакан» и «Это слава». Следующее письмо через 10 дней: скорее скучает по семье и городской жизни, чем пишет.
Следующее уже от 30 октября:
«Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду. Ус да борода — молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в 7 часов, пью кофей, и лежу до 3-х часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В 3 часа сажусь верьхом, в 5 в ванну и потом обедаю картофелем да гречневой кашей. До 9 часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо».
Какое довольство, какое счастье в этих строках! Первая помета об окончании поэмы — 29 октября, вторая — 30, когда и письмо, третья — 31…
Молодцу похвала…
Возвращается он еще охотней, чем уезжал. Киреевский в письме Языкову так свидетельствует об этом: «Когда Пушкин проезжал через Москву, его никто почти не видал. Он никуда не показывался, потому что ехал с бородой, в которой ему хотелось показаться жене».
Так что фраза из отчета нашего безумца Игоря, что Пушкин написал «Медного всадника», «пощипывая отрастающую бородку», также является подлинным, единственно живым свидетельством очевидца об истинных обстоятельствах создания шедевра («Вычитание зайца», 1992).
Отказ от правки «Медного всадника» (август 1836), совпадающий с написанием «Памятника», — одна из сторон пушкинского подвига («вещи сокрытой»). Он не убил ожившего кумира, сам обронзовев. И «Памятник» застыл водоразделом Пушкина мертвого и Пушкина живого в нашем сознании.
Он сохранил «Медного всадника» как настоящий, ЦАРСКИЙ памятник СЕБЕ.
Теперь скульптура Фальконета такой же памятник Пушкину, как и Петру, и более памятник Пушкину, чем Аникушин и Опекушин («Предположение жить», 1984). Здесь, если исключить недостойную ревность к достойнейшим работам наших скульпторов, я совершенно сам с собою согласен. К двум предстоящим датам (300 и 170) прибавлю еще 240… в 1763 году (60-летие Петербурга) Екатерина написала проект: «во славу блаженной памяти императора Петра Великого поставить монумент».
Петр-Петербург-Екатерина-Фальконет-Пушкин — соавторы.
В 1996 году в Принстоне мне выпала счастливая возможность быть представленным одной замечательной даме ста трех лет от роду, хорошо знавшей Эйнштейна. В жизни не встречал столетнего человека! (99 встречал, и не однажды, а 100 ни разу.) И вот! Она в каталке, я на стуле; держу спину. Чай, сыр, виноград… В Принстон она приехала из Швейцарии, но родом была из Бельгии, и родным ее языком был французский. Я застал ее за перечитыванием Пруста от корки до корки; это был в ее жизни восьмой раз. Поскольку я из России, она меня спросила, знал ли я Ленина и Троцкого, которых ей как-то раз показали в одном швейцарском кафе. Это было еще до первой мировой… «Они же еще никому не были известны…» — как мог осторожно усомнился я. «Ну да, согласилась она, — они же были великие конспираторы!» Я постарался подвести разговор поближе к Эйнштейну. Она округлила глаза от ужаса: «Оh, hе wаs а verу dаngеrоus man!» (О, он был очень опасный человек!) Взяв горячий след, я поинтересовался, почему так уж дэнжерес. «Не liked bоаting» (Он любил кататься на лодке) — был зе ансе (ответ). Тут уже я округлил глаза: почему?! (уай?!) «Лодка могла перевернуться», — без раздумья ответила дама. «Он что, не умел плавать??» — перепугался я. «Сами посудите, — резонно возмутилась дама, — как ему плавать с его трубкой и гривой!» (виз пайп, гриву она показала).
Сомнений, что она хорошо знала Эйнштейна, быть не могло.
После этой встречи я окончательно утвердился в своем праве.
Я дописывал в это время «Погребение заживо» (воспоминания о великих современниках, с Пушкина и Гоголя начиная). Там, в главе «Тонкие тела», описывая свои встречи с великими во сне (в частности, с Достоевским и Чеховым), я с разочарованием признавался: «Пушкин не приснился ни разу». А тут на днях снится мне мать и спрашивает, что это я написал про «Медного всадника»… «Тебе зачем?» — «Он хотел взглянуть». Почему-то нет сомнения, что «он» — это Пушкин. «Неужели ему интересно? — с недоверием, в котором слишком много энтузиазма, спрашиваю я. — У меня же еще ничего нет!» — «Дай, что есть». Я роюсь в поисках текста, и все одной странички не хватает. А матери уже пора… Досада.
А странички — не хватает.
Попробую вспомнить…
Раз уж я запустил в 1969 году своего времянавта Игоря Одоевцева из 2099 года в пушкинскую эпоху подсмотреть, как дело было, почему бы не подумать о нем сегодня? Доживи Пушкин до наших дней, писал бы он на компьютере? Любил бы джаз? Водил бы машину? Летал бы на самолете? Смотрел бы телевизор?
…От этой передачи о катастрофах он бы не оторвался, как и я. Этот сгусток тайфунов, торнадо, самумов, ливней, гроз, молний, лавин, пожаров, извержений, землетрясений, наводнений… На какой земле мы живем! («Земля планета из солнцевской группировки», — пошутил на днях Юз Алешковский.) Наводнения, оказалось, до сих пор (начиная с Ноя) наиболее грозное из стихийных бедствий, чемпион беды. Слово «катастрофа» в словаре Пушкина не встречается. Каким-то другим словом обнимает он все эти явления, втягивая в его орбиту и другие, более человеческие страхи и страсти, такие, в частности, как игра и безумие. Это слово насквозь звучит в его тексте, ты его слышишь и не можешь повторить, потому что — забыл. Может быть, Жизнь??
«Не надо без надобности умножать количество сущностей»… Не знаю, слышал ли Пушкин про «бритву Оккама», но правило это хорошо знал. У него был слух…
Жизнь — слишком всеобъемлющее понятие, чтобы быть осмысленным.
«Кончена жизнь. Жизнь кончена» — будут последние его слова, с той же гениальной зеркальной точкой посредине.
Слова «катастрофа» у Пушкина нет.
Однако в «Программе записок», писанной Пушкиным той же осенью 1833-го, читаем: «Первые впечатления. Юсупов сад — Землетрясение. — Няня. Отъезд матери в деревню. — Первые неприятности. — Гувернантки. (Ранняя любовь.) — Рождение Льва. — Мои неприятные воспоминания. — Смерть Николая».
Равноправие землетрясения с основными детскими потрясениями наводит на мысль. ДАЛЬШЕ ЧТО?
Землетрясение — это еще в Москве. То ли, когда он гулял в Юсуповом саду, то ли няня рассказала…
1812 год застает его уже в Лицее. «Завидуя тому, кто умирать / Шел мимо нас…» Вести о пожаре в Москве — Москва все еще его родина.
Следующее — уже море. «Прощай, свободная стихия!» (1824). «Шуми, шуми, послушное ветрило / Волнуйся подо мной угрюмый океан».