Если углубиться в цех, в его всепоглощающее нутро, то где-нибудь, в таком месте, где, кажется, людей никогда не было и не будет, они задохнутся немедленно, так как, по слухам, человек, дышащий без воздуха, долго не живёт, а слухи — они всегда сбываются, в этом самом месте вдруг потянет печёной картошкой, и снова захочется жить.
Депутат пролетел по цеху не так быстро, как пуля, выпущенная из автомата, но всё равно быстро, как умеют только депутаты. Он был уже у выхода из цеха. А после него остался такой замечательный, такой великолепный, ни с чем не сравнимый запах одеколона. И сталевары, и подручные, и ответственные за воду, за пыль, за приборы, все высыпали на площадки, нюхали эту роскошь и не могли вынюхать.
— Вот это да! — говорил один.
— Вот это да! — соглашался второй. Кому-то хотелось подбежать к высшему человеку и сказать: спасибо, что зашли, у нас всё хорошо, сказать два-три слова, чтоб поднять настроение депутату, кто-то хотел просто взглянуть в глаза, чтоб хоть немножко приблизиться к человеку, вероятно, был кто-нибудь и такой, из жалобщиков, вечных нытиков, отставших в развитии, кто хотел бы спросить, когда поставят фильтры, чтоб легче дышалось, тогда и работать будет легче.
Но никто не подбежал к депутату, ни одна живая душа не посмела приблизиться. Запах одеколона, или, может, духов, был таким могучим, возвышенным, нокаутирующим запахом из другого мира, что никто, никто не посмел ворваться в этот недоступный мир. Люди расползались по рабочим местам, с трудом выходя из оцепенения. А депутата и след простыл.
Когда торопливое солнце побежит, посеменит по небу, как беспечная школьница, одетая не по сезону, быстрей бы, скорей бы добраться до места, спрятаться от пронизывающего ветра, избавиться от дрожи, тогда этого не случится. Не случится этого и тогда, когда на небо, вместо золотого чуда, выползет красное чудище, красный гигант, как утверждают и божатся астрономы, и краски мира заиграют по-другому, да и глаза людей станут другими, может, жутко красными, а, может, беспечно лиловыми, такими, что только взглянешь в них, и уже влюбился. И не нужны будут художники и поэты, чтоб разбудить воображение, и лирики, чтоб наполнять души какой-нибудь необыкновенной субстанцией, и даже химики не понадобятся для исследования крови, чтоб поменять состав и дать новую жизнь какому-то давно и напрочь стёртому чувству. Это всё будет не нужно. Взгляд лиловых глаз заменит весь мишурный труд по очеловечиванию людей. Тогда этого больше не случится.
Но почему же это произошло с нами? Почему это стряслось? Люди потеряли формулу счастья, может, эту формулу потеряли ещё Адам и Ева, в писаниях прямо не указано, а намёки — это не тот случай, тут нужны строгие научные доказательства.
Когда торопливые люди устанут бежать. И им надоест каждый день, каждый раз возвращаться туда же, И делать всё то же, что было вчера, и давно, и всегда, И прятать в мешки, и в чулки, в погреба и чуланы, Захочется им поделиться, отдать и расстаться.
Тогда и наступит оно, — пел уличный музыкант под гитару о шести ненастроенных струнах в подземном переходе, мотив он взял у другого певца, которого уже забыли, и хотел напеть себе копей-ку-другую на завтрак, рассказав людям о том, откуда берётся волшебство и что такое счастье. К словам песни никто особенно не прислушивался, вообще не прислушивались, если точно, все спешили, торопились, как на пожар, и хотя монетки изредка звякали, когда касались других монеток, которые проситель вначале положил сам (даже и курице для примера кладут в гнездо какое-нибудь яйцо, поддельное или же испорченное, чтоб она знала, где нестись), давали люди из сострадания, но никак не за то, что музыкант, бард и философ вместе, делился самым сокровенным. За это не платили. Это ничего не стоило, не ценилось и не воспринималось. А вместе с тем соплеменники были несчастны, им всегда чего-то не хватало для полноты ощущений, немного не хватало, чуть-чуть не хватало, но не хватало всегда; без преувеличения, а только с преуменьшением, можно сказать, вечно.
Таким был и кум, и сват и брат. И даже друг. И даже подруга, первая любовница, любовница страстная, женщина роковая. Любимых уже не было, и слово это становилось ругательным. Вот-вот оно станет ругательством. А неочищенных, незамысловатых слов вокруг было видимо-невидимо, больше, чем чистых и симпатичных, и будущее предвещало исчезновение из обихода всяких других выражений, кроме крепких. Что ожидало соплеменников, музыкант не знал, он чувствовал, что было бы, если бы… и пел, распевал и свои песни, их у него было целых две, и чужие пел, и декламировал, белым стихом поливал проходящих существ, земляков и приезжих, и рифмовал невпопад, и сонеты читал, и плакал, рыдал, когда чувства накрывали его, ведь от слова не спрячешься, а он это слово вытаскивал из мрака, из темноты, слово, уже забытое сегодня, хотя вчера ещё им козыряли, выдавая себя за приличных или прикидываясь интеллигентами.
Не знал он, как помочь другим, какие ещё слова найти, какие звуки. Как себе помочь, он тоже особенно не знал, монет в фуражке иногда было так мало, что не хватало даже заморить червячка. Но червяка всегда можно было убить, и это его грело. Он искал слова и звуки, которые остановили бы несчастных, не на минуты, на секунды, чтоб его песня, такая звонкая в переходе, затронула сначала душу, а потом и мысль. И ему это удалось, удалось один раз, остановился возле него человек, не монстр, а гражданин, и обнял, и сказал, что всё понимает, но тут же прилёг и задремал. Чувство удалось расшевелить, и мысль, и только организм не выдержал.
«Может, дело всё в струнах, может, надо настроить гитару, чтоб звучала она так, как привычно их слуху, мягко и бархатно, лаская их нутро бархатной тряпочкой?» — думал исполнитель песен, возвещатель истины и знаток формулы. «Но привычными звуками не открыть для них формулы, не посеять сомнения. Хотя заработать, наверное, можно больше. Но неужели и я, последний из поэтов, променяю лиру свою на радость для желудка, и вместо того, чтобы открывать глаза, стану потакать тому, что они пережили когда-то, и на том стоят? Ни за что!» — подумал певец, взбудораживая ещё больше свою гитару, стала она ещё более непонятна, и грошиков в фуражку сыпалось ещё меньше. Что ж. Надо выбирать. У каждого барда есть выбор. И он волен сам себе выбирать и подмостки, и публику, и даже инструмент. «Вот катятся слёзы из глаз моих, слёзы страсти и печали, слёзы, рождённые любовью к ближнему и к дальнему, и даже к тому, кого никогда и не было на свете, почему же у них не промелькнёт чувство на лице, не приоткроется щель в душе. Почему, Господи?»
Ты ждал его, как бога.
«Да нет, дружок, больше бога. Бога так не ждут».
Появится искра внутри тебя, вот же Он, рядом, сию минутку и всегда был рядом с тобой, Бог, господь наш, только не мог ты понимать его, думающего за тебя и чувствующего за тебя, ибо не внимал ты бессмертию; но вдруг внезапно проскочила искра у тебя внутри, и десятки услужливых единоверцев, единомышленников, уже вкусивших бессмертие большой раздаточной ложкой, привечают тебя и зовут в своё лоно, в своё логово. Отныне ты — их, не будет свистеть над тобой и под тобой, паче всего внутри тебя тоска одиночества, тоска забвения тебя всеми, ты — наш, наш родной, с душою, сердцем и потрошками. «С потрошками! С потрошками!», — звенит песня, и слова тут — фу, пустяк, теперь уже не нужны никакие слова, душа освободилась от пут или намертво схвачена невозвратными путами, и ты летишь в пространство звёзд и галактик, ты бессмертен, а остальные, тоже черви, тоже рабы, но ничьи, они остались в пустыне, имя которой не сыскать, в пустыне своих жалких, ничтожных, никаких мыслей и никаких чувств, только голод иногда даёт о себе знать… Лети и наслаждайся. Ты — часть, которой дано почуять всё!
Нет, не так ты ждал его. Ты ждал его больше, чем бога. Бывает ли такое? Один раз было. Значит, бывает. Или, может, нет. Но было.
Ты ждал его, как ангела с небес. Того, который мчался к одному тебе.
— А вот и ты! — твоя душа выпорхнула навстречу ему. Вся, какая была. Без остатка. Целиком.
— Привет, привет! — сказал он торопливо, шутливо, стыдливо.
Но ты не заметил спешки в его словах, ты не знал причину этой поспешности, и вряд ли когда постигнешь её.
— Так сколько же мы не виделись?! — Чувства так и хлынули из тебя, так и повалили.
— Да восемь лет. — Он точно посчитал. Как-то ему это удалось?!
— А кажется, что двое суток. По крайней мере, вот сейчас. Ты появился, и бесконечность отступила.
— Что значит бесконечность? Что за абстракция?
— Да ничего, сказал, как чувствую.
— Ну, прежде чем сказать, подумать надо.
— Придумай лучше. Как ни скажи, всё радость.
— Что я должен придумывать? Какая радость? Отчего?