— Господь с тобой, батюшко, да какие деньги! За хлеб деньги не берут. А хлебец дак сами печем и мучицу сами делаем — поле у нас свое, мельничка — все Господь посылает.
У нее было доброе и бесхитростное лицо, и Анна весело и с затаенной мыслью понравиться и заслужить любовь этой старухи поздоровалась с ней, но, увидев стоящую у колодца Анну, старуха переменилась в лице, охнула, и ее стало трясти, как будто у нее внезапно случился припадок.
— Да ты что же наделала-то? — запричитала она. — Как же я теперь буду-то, Господи? Кто же мне родник-то выкопат?
Анна стояла с ведром и ничего не могла понять — чем она прогневала старуху, в своем ли та уме и о каком роднике талдычит? — но по раскаленному, побелевшему лицу Верстова увидела, что и в самом деле совершила ужасное. Она залепетала что-то в свое оправдание, но старуха глядела на нее с отвращением и гадливостью, точь-в-точь как глядела Анна на плюгавого мужичка, что мочился на глазах у людей в поселке. Анне сделалось страшно, она побежала вниз, и за ней следом по берегу, подпрыгивая, с грохотом покатилось дешевое оцинкованное ведро, упало в воду и утонуло. Забравшись на плот, Анна зарыдала обиженно, некрасиво, захлебываясь слезами, в которых накопилась усталость от этих дней и ночей, от дорог, от тягостного молчания, от разочарования в Верстове и всего больше от деревни, к которой она так подалась, открылась и от которой получила удар. Она плакала, не обращая внимания на Верстова, забыв о нем, — и за слезами пыталась понять, что же вызвало в этой старухе такой гнев. И в ее памяти вдруг всплыло одно давнишнее воспоминание.
Она только что окончила первый курс института и поехала в фольклорную экспедицию. Там они ходили по деревенским избам, две молодых смешливых городских девочки и стеснительный неловкий паренек — единственный в их группе. Однажды они зашли к старухе, про которую все говорили, что та знает заговоры. Бабка никаких заговоров открывать не хотела и упрямо все отрицала, но Анна не отставала — ей очень хотелось выудить из доживающей век старухи какой-нибудь редкий текст. Но на какие уловки она ни пускалась, как бабке ни льстила, та молчала, а может быть, и в самом деле никаких заговоров не знала. Однако, когда они уже собирались ни с чем уходить, старуха испытующе посмотрела на Анну и ее подружку и вдруг сказала:
— Девки, а ведь не все вы тут девки.
Подружка хмыкнула, а у Анны кровь прилила к лицу, и ей сделалось нестерпимо стыдно. Она спиной чувствовала, как смотрит на нее студент, и едва нашла в себе силы не выбежать из избы и не расплакаться на глазах у всех.
С годами она обо всем забыла, да и жизнь настала другая, смешно было говорить, что она стыдилась своей недевственности в восемнадцать лет. Но теперь, после случая у колодца, она снова ощутила тот жгучий стыд, снова почувствовала, как прилила к лицу кровь, и ей сделалось жутко, словно она нарушила какое-то табу, и эти древние всеведущие деревенские старухи-ведьмы, связанные незримыми нитями, уже успели передать друг другу сообщение, и все знают о том, что она здесь. Они загоняли ее в стойло, как отбившуюся от стада паршивую овцу, они как будто говорили ей, что она живет не так, как должна, что ей уже тридцать с лишним лет, а у нее нет мужа и даже нет одного постоянного мужчины и ее дети живут у бабушки, а она по-прежнему порхает как девочка, не понимая, что это смешно и время влюбляться и выбирать ушло. Она сопротивлялась этим старушечьим мыслям, она ненавидела патриархальность — мир давно отбросил прочь их идиотские законы и предрассудки, она могла сказать им, что глупо сопротивляться движению времени — не мимо ли них течет река и уносится вниз, и она не хочет остаться на берегу. И кто дал им право ее обсуждать и осуждать? Но все, что она могла бы сказать там, откуда пришла и где в ее жизни не было ничего ни странного, ни предосудительного и так, как она, и даже свободнее жили миллионы женщин, — все это не имело здесь ни малейшего смысла. Здесь ей даже нельзя было пить с ними воду из одного колодца.
Верстов сидел молчаливый и злой, он казался теперь еще более отчужденным, чем после первой ночи в палатке. Он был заодно со старухой, и она яростно гребла дальше, прочь от этой проклятой деревушки, и думала о том, что больше всего на свете боится и ненавидит старость — ужасную, некрасивую, морщинистую, злоязыкую старость, и если так случится, что она доживет до этой самой старости, то как только почувствует в своей душе, на своем лице, на коже ее признаки, то найдет способ оборвать жизнь и не превращаться в одну из этих ведьм. Но сколько бы ни разжигала она себя ненавистью, сколько бы ни выдумывала оправданий, впервые за все дни сплава ей стало по-настоящему страшно. Она вдруг отчетливо поняла, что не просто испортила себе две недели отпуска, потеряла дорогого человека или, вернее, мечту о дорогом человеке, но ей пришла странная мысль, что все произошедшее с ней есть следствие некоего заговора, который кто-то с непонятной целью против нее устроил. А точнее выходило, что подстроил все робкий мальчик, при котором девочки в экспедиции не стеснялись переодеваться, сушить трусики и обсуждать все на свете, прыщавый студентик, который сначала был свидетелем ее позора в деревенской избе, потом пытался соблазнить ее, напоив дешевым вермутом, а теперь превратился в роскошного мужика и плыл с ней на одном плоту по безлюдной таежной реке.
Анна ушла спать, но Верстов знал, что сначала она будет долго плакать и только после этого уснет. Он сидел у костра, курил сигарету за сигаретой, стараясь не обращать внимания на приглушенные звуки рыданий.
«Глупая женщина, испортила себе сплав», — подумал он мельком, потом достал еще водки, хлебнул и подошел к темной воде. Все было как будто очень хорошо. Они удачно забросились, река никуда не делась, а мало ли что могло произойти за двенадцать лет с таким хрупким созданием, как текущая по земле вода? Но река по-прежнему зарождалась в таинственной глубине гор, била ключом, струилась и стекала ручейками по каменистым склонам, чтобы проложить среди них гибкое и упрямое русло. Она дождалась его и была с ним приветлива, незлопамятна и щедра. Она простила ему долгие отлучки, когда одно время, только-только встав на ноги, Верстов бросился ездить по миру, и дождалась того дня, когда все ему наскучило и страны стали казаться похожими друг на друга. Поначалу он ими очаровывался, но уже через несколько дней чувствовал себя очень плохо. Его раздражала речь, которую он не понимал, раздражало, что как бы он ни одевался, все угадывали в нем иностранца, и он облегченно вздыхал, когда возвращался из чистых, уютных и законопослушных стран туда, где брали взятки гаишники и подъезды по-прежнему оставались общественными уборными. Все было хорошо в его жизни, так хорошо, что порою он загадывал — о лучшем не надо и мечтать. А ведь сколько людей было вокруг, куда более сильных, умных и расчетливых, которые имели гораздо больше шансов подняться выше, чем он, — но как мало на самом деле сумело подняться, а поднявшись, не сорваться вниз или не зарваться по-крупному. Его друзья спивались, не выдерживали, влезали в долги, уезжали за границу и, очутившись там, начинали ругать европейские ли, американские законы и порядки с еще большей яростью, чем когда-то поносили свои собственные. Ему скучно было все это слушать, и только суеверно думалось — слава Богу, его не коснулось, он живет на своей земле, обеспечен и не боится будущего. Слава Богу, что, когда однажды перед ним открылись по-настоящему серьезные перспективы, он благоразумно от них отказался, потому что не хотел жить в постоянном страхе, что его прибьют или украдут детей.
…Им везло с погодой, они проходили маршрут с сильным опережением, и, значит, можно было расслабиться, попозже выходить утром и пораньше вставать вечером, сделать дневку и не выкладываться так на воде, но Верстову что-то не давало покоя. Слишком обманчива была ласковость реки и прозрачность неба и вершин, слишком скоро, весело и лихо проносило их над опасными перекатами и порогами — слишком гладко они шли, и странное дело, он начал испытывать легкое разочарование, как будто ждал от реки иного.
Рыдания в палатке прекратились, и можно было идти спать, но Верстов по-прежнему глядел на огонь и думал об Анне. Он помнил ее совсем юную, помнил избу в деревне с красивым названием Суходрев, но что было для Анны минутой позора, обернулось для него совершенно иным. Он до такой степени ощутил ее женский стыд и почувствовал такую прелесть, тайну и притяжение этого стыда, что заболел тайной на всю жизнь.
Он избежал участи быть одним из ее многочисленных любовников, а почти все они после этого ломались, и если бы Анна ему уступила, то наверняка бы и он потерял себя. Она отвергла его любовь, не зная даже, не представляя, каким это было для него ударом. Но поражения нужны человеку больше, чем победы: когда Верстов был совсем маленьким и его любимая футбольная команда проигрывала, он начинал утром делать зарядку, чтобы отомстить. И тогда из глубины катастрофы, после того как там, в пустой квартире, он едва не наложил на себя руки, когда звал ее, искал, думал, что это шутка и, нет, она не может так просто уйти, она вернется, а потом подбежал к окну: она шла и шла в легкой короткой шубке, в шапочке, он смотрел ей вслед и не бежал за ней — потому что бежать сейчас бессмысленно и догнать и вернуть ее он сможет иначе. Вот тогда, с этой точки, он начал строить жизнь. Он строил ее, как строят дом, по кирпичику, по венцу выкладывал, любовно измерял и не делал ни одной ошибки — он знал наверняка, что, если бы не просыпался каждый день независимо от того, когда ляжет, в семь часов, не принимал холодный душ и не делал зарядку даже после самого жуткого похмелья, когда страшно не то что пошевелить пальцем, но об этом шевелении подумать, — если бы хоть раз смалодушничал и уступил тому беззлобному и безвредному кайфу, в который все вокруг в последние годы его молодости были погружены, из него ничего не получилось бы. Вся его жизнь была цепью последовательных поступков, восхождений с одной ступеньки на другую, но без нее он бы не смог шагу ступить, и всем, что с ним произошло, он был обязан этой, в сущности, заурядной женщине, не совладавшей с тем даром, который был ей дан.