— Еще чего, — сказал Давид, — оставь ее в покое. И зачем тебе знать, какая она, позволь людям быть такими, какие они есть, это очень хорошее качество.
Инес пожала плечами.
— Ты не понимаешь, — сказала она, — по мне, пусть люди будут какими угодно чокнутыми, это их дело. Но эта девица — не просто со странностями. Она словно бы не живет настоящей жизнью, понимаешь?
— Нет, совершенно не понимаю, — ответил Давид, — я в самом деле не понимаю. Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом.
— Хорошо, хорошо, как тебе угодно, но, во всяком случае, будь настороже. Что-то тут… ну ладно, я ничем не могу помочь… но что-то… опасное, что ли.
Инес и Ингер пытались изменить созданный им образ Эммелины каждая на свой лад, и лучше было встречаться с ними без нее. Или, пожалуй, не встречаться ни с кем, кроме Кнута.
Сидя на своем старом месте, за кружкой пива, они читали газеты, иногда Кнут вставал и бросал несколько монет в игральный автомат, но никогда не выигрывал и снова возвращался к столу.
— Знаешь что, — сказал он, — ночью мне приснился такой веселый сон, хотя обычно сны мне не снятся, и снилось мне, что мы стали компаньонами в мастерской. Ты замечательно продавал машины и заговаривал людям зубы, так же как ты делаешь на своей работе. И мы сумели открыть собственную торговлю пивом. Весело, правда?
— Очень, — сказал Давид. — Здорово! Кнут! Но эти женщины. Я их не понимаю. Они такие странные.
Подумав, Кнут спросил:
— Ты очень ее любишь?
— Не знаю.
— А она? Ты спрашивал ее?
— Нет.
— И теперь ты не знаешь, как быть дальше?
Склонившись над столом, Кнут сказал:
— Может, я ошибаюсь, но ты бы мог попытаться произвести на нее впечатление? Расскажи о своих планах на будущее, заинтересуй ее. Тогда вы вдвоем будете строить планы, и все пойдет гораздо легче, не правда ли? Вероятно, она знает, чего ты хочешь, на что намекаешь?
— Она, пожалуй, знает, — выговорил Давид, выговорил с большим трудом. — Она, кажется, знает все, и поэтому мне нечего сказать, понимаешь?
— Нет, это неправильно, — сказал Кнут и стал рассматривать свои руки.
И они заговорили о другом.
Но вот по-настоящему пришла весна. Когда-то Давид слышал или читал, что весна бывает опасна для того, кого обуревают черные мысли. Это тяжелая пора в круговороте времени, примерно так же, как четыре часа ночи, когда легче всего потерять надежду. Давид даже не пытался прогнать свои черные мысли, наоборот, он предавался им, несмотря на всяческое подбадривание со всех сторон, советы и взволнованные вопросы… И этот его чрезмерно-любезный и смущенный шеф на работе, и Ингрид, относившаяся к нему едва ли не по-матерински, они все вместе пытались помочь ему, все, кроме Эммелины: она — единственная, кто мог бы помочь, — молчала.
Ему было ужасно жаль самого себя. Выстроив все свои проблемы в один ряд, он созерцал их с горьким удовлетворением. Продолжать работу — исключено. Начинать заново то, с чем он не справится, — исключено, все исключено.
Он наказывал всех людей — и тех, и этих, и бог знает еще кого, тем, что не брился, не застилал свою кровать, не отдавал белье в стирку, тем, что покупал консервы, даже те, что не любил, и ел их прямо из банки… Да, для отчаявшегося человека существовало так много способов выказывать пренебрежение…
И прежде всего он играл со своей собственной смертью.
Ранним утром в понедельник Эммелина, стоя перед дверью Давида, очень спокойно объясняла, что ему необходимо уйти с работы.
— Это очень важно, — сказала она, — не дожидайся завтрашнего дня, Давид, прошу тебя.
— О чем ты говоришь? — спросил Давид.
— Ты знаешь, о чем я говорю.
— Эммелина, ты не понимаешь…
— Поверь мне, я понимаю.
Не дав ему времени ответить, она повернулась и стала спускаться по лестнице.
Вечером Давид пришел к ней и сказал:
— Я не смог.
— Так я и знала, — ответила она. — Ты испугался.
Он закричал:
— Испугался!.. Испугался!.. Ни один человек не застрахован от того, чтобы испугаться! Ну тебя, с твоими проклятыми стеклянными шариками, пустыми, совершенно идиотскими шариками!
И, хлопнув дверью, ушел.
На следующее утро Давид позвонил на работу и сказал, что болен. «Собственно говоря, — подумал он, — я никогда не был так болен, как теперь, с таким же успехом я могу умереть, я готов к смерти, хотя по моему виду этого не скажешь». На всякий случай он принял аспирин и измерил температуру, оказавшуюся нормальной, затем снова лег в кровать и натянул одеяло на голову, но телефон не выключил.
Телефон зазвонил только вечером, но это была всего-навсего Ингер.
— Милый друг, ты болен? — спросила она. — Это горло? Нет? Как ты себя чувствуешь?
— Скверно, — сказал Давид. — Пожалуй, болезнь эта затяжная.
— Могу я прийти к тебе и приготовить чай или чего-нибудь еще? Подумай, может, надо было бы вызвать врача, чтобы он осмотрел тебя?
— Нет, нет, со мной ничего, ровным счетом ничего страшного. Я только хочу спать и чтоб меня оставили в покое, абсолютном покое, понимаешь?
Прежде чем Давид успел исправить свою невежливость, Ингер спросила:
— Не позвонить ли мне Эммелине?
Этого он от Ингер не ожидал и на миг утратил дар речи.
— Ты слушаешь? — спросила она.
— Да! Мне хорошо, все хорошо, Ингер. Спасибо тебе. Ты, наверное, скажешь ей, что мне совсем худо?
Давид ждал, однако дверной колокольчик так и не зазвонил. Но задребезжал телефон, раздался голос Эммелины. Наконец-то!
— Давид? Ингер говорит, ты болен. Она была очень приветлива.
— Приветлива? А почему ей не быть приветливой?
— Она меня не любит, — как бы мимоходом объяснила Эммелина. — Что с тобой?
— Я не знаю. Все плохо.
— Конечно плохо. Однако мне кажется, что тебе лучше встать. Я жду внизу на углу.
На какой-то миг его обуял гнев, но он только сказал:
— Ты понимаешь, что я очень слаб?
— Я знаю, — ответила Эммелина.
На улице весенние сумерки были почти теплыми.
Она сказала:
— Пойдем встретимся с Кнутом, он огорчен, что ты так редко показываешься.
— Ты с ним разговаривала?
— Нет! Но он огорчен.
Когда они вошли, Кнут поднялся из-за стола.
— Привет! Как приятно! — сказал он. — Фрёкен, две большие кружки пива и маленькую рюмку мадеры для дамы. На работе — полный порядок?
— Да так… Ну а ты? Тебе удалось продать что-нибудь за последнее время?
— Ну да, один «мерседес», а удалось, потому что я сказал, что, мол, один твой друг ездит на машине той же марки, подержанной. По-настоящему, тебе следовало бы заплатить процент от продажи! А что вы делаете сегодня вечером?
— Ничего особенного.
— Это хорошо, надо находить время, чтобы ничего не делать, это правильно, надо уметь отдыхать. Так, как это делает малютка Эммелина. Она просто существует и всегда такая, какая она есть — не правда ли?
Он улыбнулся Эммелине, встал и бросил несколько монет в игральный автомат.
Они сидели довольно долго и переговаривались, когда им этого хотелось.
Давид с Эммелиной возвращались домой, пошел дождь.
— Собственно говоря, весенний дождь — это замечательно, — сказал Давид. — Да и краски лучше видны.
Давид не знал, что сильнее: его преданность Эммелине или его уважение к ней, — а где-то в нем жило и слабое чувство страха, которое испытываешь перед тем, что тебе чуждо и что — совсем иное, что не поддается пониманию… И больше не удавалось сохранять в душе образ девушки со свечой; непостижимое каким-то образом удалялось все дальше и дальше.
Настало время, когда по телефону Эммелины стала отвечать прислуга:
— Нет, фрёкен нет дома, нет, она ничего не просила передать.
И так каждый день, в любое время суток, ее все не было и не было. Давид не позволял себе беспокоиться, у него и в мыслях не было, что с Эммелиной могло что-нибудь случиться. Он был лишь безгранично уязвлен тем, что она его бросила как раз тогда, когда он больше всего в ней нуждался.
И когда она наконец появилась, он закричал:
— Где ты пропадала? Ты мне не друг! Ты ведь знаешь… и так себя ведешь!
— Я была занята, — сказала она. — А теперь я здесь.
Пройдя мимо него в комнату, она села у стола.
Давид смотрел некоторое время на ее прекрасные волосы, тяжелые и мерцающие, а потом сказал:
— Я так ужасно устал, и ты это знаешь.
Эммелина сказала:
— Давид, мне некогда ждать, пока ты отдохнешь, уже поздно, и мне пора уходить.
— Твой голос звучит так строго, почему?..
— Ладно! Поспи немного, — сказала Эммелина, — я буду здесь, когда ты проснешься.
Он заснул; как поступил бы приличный человек, чтобы другие не испытывали угрызений совести? И тут же Давид впал в другой сон, в котором вел себя с болезненной четкостью и заставил всех вокруг бичевать себя за поступки, которым нет прощения.