Ознакомительная версия.
Иван заметил недоуменное выражение на лице сына, и решил пояснить:
– Удивляешься, что говорю «по той же самой причине»? о вроде бы таких противоположных вещах? Послушай. Вот в нынешнее время бросились спасать душу. А в наше – добывали «светлое будущее для всего человечества». И это тоже был кое для кого неплохой предлог, чтобы залезть в душу. Опять-таки… А ведь она одна, душа – другой нет! И вовсе я не хочу, чтобы внутри моей души была чья-то лапа. Чья бы то ни было…
– Ибо душевных дел мастера, – продолжал Иван, и злая усмешка исказила его лицо, – возьмут вот и переключат внутри тебя кое-что, и сделается тебе все равно, что вокруг. Кровавая ли каша… выгребная ли яма… то ль и другое вместе. Какая разница? Ведь у тебя же святая цель! Спасение души. Или – вариант – спасение всего человечества. Лес рубят – щепки летят… Так вот. Не от высоких порывов, а лишь остерегаясь высокого полета щепок, захотелось мне уйти куда-нибудь далеко. Туда, где еще не надумали пока «рубить лес»…
– Поверь, – говорил Иван еще сыну, – не велика разница, что именно будет написано на знамени лесорубов да душелазов. Может быть написано новое. Может – старое, или, как оно милее тебе, старинное. Да только цель-то одна: не позволять тебе быть собою… только собой! Устроить, чтобы ты стал из собственной же своей души управляем. И с этой целью всегда пытаются навязать в компанию того иль иного идола. Такого сделали в мое время из слов «Бога нет». Теперь, похоже, пытаются изготовить идола уже из бытия Бога.
– Бог… – произнес Иван, помолчав. – О Нем горазды судить, но на деле-то ведь о Нем – никто ничего не знает. И в этом смысле новое время не отличается от прошедшего. И мы вот с тобой не знаем. Ты чувствуешь себе одно, я другое. И кто придет и покажет, кто из нас прав? Да и не нашего с тобой ума это дело. Ведь мы же кто? Парсунщик да скоморох (ну ладно-ладно – гусляр), если говорить любимым тобой прадедовским языком… Впрочем, не в этом дело! Я все примериваюсь, как бы это тебе получше передать, чтобы ты почувствовал: я тебя понимаю.
– Да, я понимаю, – продолжал говорить старик, сделав большой глоток, – каково оно было б мне, если бы вот я, скажем, поставил холст и начал бы писать храм. А после месяца работы пришел в студию и увидел, что некий умник намалевал посреди этого холста вертолет. В том месте, где я намечал алтарь. И что бы я тогда сделал? Наверное, искромсал бы холст! Потерял бы желание работать аж на неделю. А после… После я поставил бы на мольберт новый холст и принялся бы писать что-нибудь иное. Вот так: тяжело – а все-таки поправимо… Теперь другое скажу тебе. А что, если бы состоялся алтарь? Да не на холсте, а в жизни? Я очень хорошо знаю, Володя, что бы тогда случилось. Я вот что понял: вещи не на холсте – беззащитны! Мой жизненный опыт учит, что они в любой момент могут утратить соразмерные очертания и превратиться во что-то, совсем не радующее. Я правую свою руку – руку художника! – на отсеченье даю, что твой друг монах… рано или поздно он бы не захотел удовлетвориться почасовым чтением. И он полез бы в душу к тебе. И стал бы ты у него по струночке ходить… «оружейник»! И сделалась бы эта башня тюрьмой. А ты бы и не заметил. И сам бы ты тогда себя не узнал, Володя…
Они беседовали потом еще долго, отец и сын. До самого того времени, пока женщина, что прилетела вчера с Владимиром, не позвала обедать.
Как будто бы они знали, что разговаривают в последний раз.
* * *
Какое-то время я не следил события, происходящее в котловине. Меня всего обступили, как облака луну, образы моего прошлого. И я забыл настоящее… и предался созерцанью их… не отрешенному созерцанию, разумеется!
Когда живешь очень долго, подчас не определить, где память твоя, где мир…
Когда я вновь обратил внимание на «сейчас», в котловине уже все было готово к взрыву.
Рука Ивана властно покоилась на взрывном устройстве. Наверное, старик ликовал, и даже, он, видимо, слегка волновался. Ведь это был его звездный час. Иван говорил Владимиру, стоявшему рядом с ним:
– Склон сопки будет обрушен. Обломки вон той скалы перекроют единственный проход. И тогда – пусть даже если какой-нибудь случайный путник забредет в эти земли (охотник там или кто) – не сможет он разглядеть нашу башню. Ну разве только если он обязательно захочет забраться в котловину, хотя и не будет удобных доступов. Но вероятность этого… Итак, наш вертолет будет прилетать ниоткуда и улетать в никуда. Мы словно сгинем для мира. Нет, мы не анахореты – мир будет получать изделия нашего ремесла… дух наш молод! – и Серый усмехнулся, и его глаза были, в этот момент, действительно совершенно по-молодому ясными. – Но только никто уже никогда теперь не узнает, где наша кузница!
И с этими словами он повернул ручку, замыкая контакт.
Я ждал, что вот сейчас вокруг меня стеною встанет земля и взовьется пламя.
Но этого не случилось. Рифленая Т-образная рукоять странным образом возвратилась назад, не изменив ничего.
Я понял, Кто не позволил произойти взрыву.
И ощутил ужас…
Владимир вдруг подумал в этот момент, по-видимому, то самое, что я знал.
И он перехватил руку отца, собравшегося во второй раз крутнуть ручку. И произнес – взволнованно и глядя ему в глаза:
– Стой! Может быть… это знак! Устройство не сработало не случайно! Я вдруг почувствовал сейчас совершенно четко: рано нам взрывать эту сопку. Изменим план! Используем заряд, чтобы создать котлован фундамента под отдельный ангар. А сердцевина башни пусть все-таки станет храмом. Нам нужен храм… не затем, чтобы приглашать монаха – я передумал. Затем, чтобы оставаться наедине… не с собой, а с Ним. Ты понимаешь меня, о Ком я. За этим именно храм нужен был сердцу человеческому во всякие времена! Мне боязно упустить время… Вот я прославлен. Однако чем достиг этого? Просто чувствовал, какая беда сейчас причиняет бо льшую боль, и пел их – беду и боль. И этого достаточно миру. Но мне-то, моему сердцу этого недостаточно! Я… так хочу писать песни… которые стали бы как вино, как мед. Но это не выходит в миру. Мир вовсе уж разучился, видимо, слушать милые песни. Он требует или приторной попсы, или злобы дня! Не к миру надо нам идти в подмастерья и не к себе, как собираешься ты, отец. А к Богу. Чтобы стать мастером.
– Вот если б я жил при храме, – прибавил еще Владимир, передохнув, – при настоящем, то есть по-настоящему уединенном, где Ему служат… тогда бы я, может быть, выучился писать добрые, а не горькие песни!
Пламенная речь отзвучала. Старик молчал. И, наконец, он оторвал взгляд от своей руки, сжимающей рукоять, и посмотрел в лицо сыну. И складки обозначились резче по уголкам его узких губ.
– Мне этого уже не понять. Возможно, ты прав, Володя. Но если мы изменим наш план, потребуется многое начинать сначала и все это займет еще год. А у меня… ты знаешь, и у меня тоже есть одно совершенно четкое чувство. Что я не проживу столько. Я вроде бы еще крепок, но, не забывай, я старик. И я прошу у Него – не зная даже, кто Он такой – об одном. Умереть вот здесь, в этой башне, которую мир не видит. Потому что для меня это очень важно. Это – как если бы я навсегда остался посреди лучшего своего холста. Завершенного. Снятого с мольберта и вправленного в добрую раму. Год? Боюсь, это для меня окажется слишком долго. Но… сам решай! Как ты сейчас решишь, так и будет.
С этими словами Иван взял Владимира за руку – и положил эту руку на рукоять устройства. И улыбнулся сыну почему-то извиняющейся какой-то улыбкой. И резко отвернулся к сопкам на противоположной стороне котловины.
Владимир замкнул контакт.
Я оказался словно бы в сердцевине огромного, толстого огненного ствола с дымной кроной. Камни, на которые я опирался века, выскользнули из бесчисленных разветвлений моего тела, как пригоршня золотых монет из руки человека, пытавшегося купить у меня быструю смерть век назад. Поверхность моей плоти начала тлеть. Но это не было для меня опасно, и, кроме того, у меня была возможность быстро унять огонь. Взрыв получился сильным, и я боялся, как бы все эти камни, поднятые им в воздух, не причинили смерть кому-нибудь из людей. Ведь это бы нарушило мои планы.
– Смотри! – закричал старику Владимир, когда рассеялся дым. – Тот пень, на который ты мне показывал! «Отрубленная рука»! Он словно бы бежит по обрушивающемуся склону! Ведь он не просто катится вниз, он передвигается в точности, как огромный паук! Мы что-то здесь с тобой растревожили.
Я помню, как старик обернулся. Он сына знал хорошо и не сомневался, что тот не будет говорить ерунды. Поэтому какое-то время Иван и вправду силился разглядеть. Однако… что может разглядеть человек, которого всю жизнь учили не верить, а это значит – не видеть?
Ознакомительная версия.